Статьи по общему языкознанию, компаративистике, типологии — страница 48 из 119

т. е. своего рода «русским мазурением»)90. Тем самым псковское цоканье должно пониматься не как смешение исконных /ц/ и /ч/, а как отождествление чуждого для данного диалекта [ц’] (проникавшего с инодиалектной лексикой) с единственной собственной аффрикатой [ч’] с последующей гиперкоррекцией, вызывающей изменение «правильных» [ч] в [ц]. При этом финское влияние, если и имело место, играло второстепенную роль, будучи не источником цоканья (таковым были внутренние диахронические процессы), а лишь благоприятствующим фактором.

Применение теории субстрата в объяснениях исторической эволюции языка было самым разнообразным по форме, и многие лингвисты справедливо протестовали против злоупотребления субстратными объяснениями. Наряду с ситуациями, когда наличие субстрата в конкретной языковой системе легко доказуемо (например, бантуский субстрат в лексике и грамматике малагасийского языка, описанный О. Далем [Dahl 1954]), известны случаи, когда обращение к субстрату имело целью объяснить факты более глубокого структурного параллелизма между группами языков, по поводу которых нельзя дать убедительного и однозначного ответа касательно их генетических отношений. Так поступил, например, Д. Вестерман, постулируя «нигритский субстрат», лежащий в основе трех выделенных им генетических ветвей в Африке – суданской, банту и нилотской [Westermann 1935:131], для каждой из которых предполагался свой праязык, но при этом допускалась возможность, так сказать, их парагенетической близости, обусловленной не происхождением из одного источника, а – если можно так выразиться – историческим сопереживанием типологического наследия, сводимого к одному источнику. Такие субстратные гипотезы, предполагающие древнейшее доисторическое контактирование языков, могут оказаться плодотворными; известно, например, что в теории языковых союзов не исключается возможность становления их на базе общего субстрата, играющего роль «типологического праязыка» (пратектотипа), аналогичную роли генетического праязыка в языковых семьях. Однако чем глубже в древность проецируется такой субстрат, тем легче на этом пути переступить границы реальности и здравого смысла, приходя к заключениям, подобным высказыванию Ж.-М. Де Местра, попавшему в картотеку курьезов Г. Флобера:

Если бы существовал словарь первобытных языков, в нем были бы найдены несомненные остатки более раннего языка, принадлежавшего просвещенному народу, – и если бы даже найти их не удалось, отсюда следовал бы только один вывод: что упадок достиг такой степени, при которой эти остатки уже не могли уцелеть [Мопассан 1950: 185].

Теория субстрата в ее разумных пределах еще не исчерпала своих объяснительных возможностей (особенно применительно к малоизученным языковым регионам, подобным Африке). Может оказаться полезной типологизация субстратных явлений, ориентированная на различение таутогенного субстрата (обусловленного языком той же генеалогической группы, например италийский субстрат в латинском), изогенного субстрата (обусловленного языком той же семьи, но иной языковой группы или ветви, например кельтский субстрат в романских языках) и алиагенного субстрата (воздействующий язык принадлежит к генетически отличной семье, например финский субстрат в славянском).

В сфере таутогенеза особое место занимает история и взаимодействие диалектов одного языка, и в исторической диалектологии также возможны ситуации субстрата. Ведь, например, вопрос о происхождении средневеликорусских говоров вращается, в сущности, вокруг субстратно-суперстратной проблематики: являются ли эти говоры северными в своей основе с южным суперстратом или же южными с северным субстратом. При этом диалектный субстрат (суперстрат) по своей сути ничем не отличается от языкового, так же предполагая этническое (точнее – микроэтническое) смешение и языковую ассимиляцию. В том, что предметом диалектологии принято считать территориальное варьирование языка, следует видеть, конечно, терминологическую метонимию (если понимать диалект как относительно автономную языковую систему, а не как простую совокупность изоглосс): в действительности диалектология изучает микроэтническое варьирование, выражающееся в наличии этнолектов, которые, разумеется, существуют на определенной территории. Но не сама территория образует источник локального варьирования языка, а коллектив его носителей, характеризующийся локальным этническим вариантом национальной культуры.

Бодуэновский тезис о горизонтальном и вертикальном расслоении языка обретает большую точность в противопоставлении этнолектов и социолектов, ориентируя исследователя на два различных, но взаимосвязанных функциональных подхода – этноцентрический и стратоцентрический. Этнолектные и социолектные явления могут переплетаться, поскольку этнический вариант языка может иметь внутреннюю социально обусловленную стратификацию, что способно создавать весьма разнообразные «глоссии». Так, наряду с той или иной формой диглоссии, т. е. наличия престижного и обыденного вариантов языка, возможны ситуации криптоглоссии (существование особых «тайных» или культовых языков), ситуации параглоссии (существование так называемых женских языков) и т. п.

Наличие этнолектов и социолектов в прошлых состояниях языка может быть одинаково существенным (в сфере факторов типа В) для объяснения перипетий его исторической эволюции. Так, в обществах с традиционной кастовой системой обусловленные ею социолектные различия могут восходить к довольно древним состояниям языка, накладывая отпечаток на его диахроническое движение во всех фрагментах системы (нередко кастовая стратификация общества имеет этническую подоплеку). Примеры такого рода демонстрирует история языка каннада (одного из дравидийских языков Индии), в котором наряду с современной литературной формой существуют две разговорных разновидности языка – браминская и «среднекастовая», заметно различающиеся по рефлексации системы древнего каннада (браминский вариант отражает преобладание лексико-семантических инноваций, небраминский – фонетико-грамматических) (см.: [Bright 1964: 470– 471]). Иной пример социально мотивированного варьирования языка представляют собой языки то и лаби, которые функционируют на севере Камеруна и в лимитрофных районах как культовые языки, обслуживающие духовную деятельность «тайных» обществ, основанных на «воскресительных» культах под тем же названием. Эти языки бытуют в ареале адамауа-восточных языков, ими пользуются избранные носители последних, однако установить какие-либо надежные соответствия между культовыми и этническими языками крайне трудно, что делает проблематичным определение их генетической принадлежности. Г. Тессман, впервые описавший то и лаби, считал их останками неких исчезнувших языков, однако ближе к истине, видимо, У. Самарин, который видит в них своеобразные арго, причем язык то он связывает с адамауской основой, а лаби – с генетически отличной центральносахарской [Tessmann 1931: 70–71; Samarin 1971: 230].

История языка в целом может рассматриваться как сложное взаимодействие трех его начал – генотипа, тектотипа и эрготипа (функционального типа, выводимого из практики использования языка в обществе), и в соответствии с этими тремя онтологическими характеристиками различаются три типа реконструкции и три типа классификации – генетическая, структурно-типологическая и функциональная. Результаты исследований в каждом из этих трех направлений верифицируют друг друга и дают совокупное представление об исторических судьбах языка во всех его проявлениях. Важность внеструктурных (и прежде всего социолингвистических) факторов в объяснении языковой эволюции была очевидна для многих лингвистов, в связи с чем можно привести убедительные слова А. Соммерфельта о том, что «действенные причины изменения в языковых системах лежат вне этих систем, хотя их структура в значительной степени определяет нюансы изменения» [Sommerfelt 1954: 39] (двадцатью годами раньше об этом говорил и Е. Д. Поливанов [1968: 211]). Хорошо известно, что функциональный статус языка небезразличен для его внутренней структуры, и есть немало примеров того, как превращение языка в средство широкого межэтнического общения влекло за собой такие существенные перестройки в его структуре, что язык буквально «терял свое лицо». Один из примеров этого рода – язык фанагало в ЮАР, пиджинизированный идиом, развившийся, как полагают, на базе языка коса (банту), но до такой степени растерявший бантуские черты в грамматике и настолько вобравший иноязычной лексики, что Д. Коуль считает невозможным рассматривать его как язык банту в генетическом смысле этого таксономического термина [Cole 1964: 552]. Функциональная специализация (эрготип) языка имела сокрушительные последствия для его тектотипа, что привело к утрате языком его генотипа! Впрочем, функционирование языка в качестве лингва франка не всегда сопровождается такой крайней «дегенетизацией»; например, суахили намного превосходит фанагало по широте своего использования в этом качестве, однако, демонстрируя некоторые упрощения в грамматической структуре, суахили все же остается «нормальным» языком банту, и в этом сказываются его другие социолингвистические характеристики – высокий социальный престиж и кодифицированность: стихия узуса обуздывается престижем нормы.

Наличие многих примеров корреляций между внешними (функциональными) и внутренними (структурными) характеристиками языка подтверждает важность сферы В → А (см. выше) в сравнительно-исторических исследованиях и делает актуальным для лингвистики утверждение Г. Спенсера: «Изменения функции вызывают изменения структуры» [Spencer 1887: 3]. Функциональные (социолингвистические) характеристики языка – разновидность типологических (различаются структурная и функциональная типологии), и использование их в генетической лингвистике есть также ее экстенсификация, ориентирующая на изучение наблюдаемого варьирования и изменения в синхронии, где релевантность социолингвистических параметров легко доказуема. Именно в этом направлении развиваются, например, исследования У. Лабова, полагающего, что «широкомасштабные языковые изменения в прошлом осуществлялись с помощью тех же механизмов, что и текущие изменения, происходящие вокруг нас» [Лабов 1975: 201]. И в этом пункте мы вновь находим красноречивые аналогии в современной биологической теории, с которых началось обсуждение поставленных здесь вопросов.