Статьи по общему языкознанию, компаративистике, типологии — страница 62 из 119

Дело в том, что выделенный Г. А. Климовым «классный тип» изучен в значительно меньшей степени и многие языки, представляющие собой образец языка с именными классами, в действительности не образуют отдельного, четко выделяемого контенсивного типа. В частности, языки банту, на которые ссылается Г. А. Климов, демонстрируют отчетливые черты аккузативного строя: в них представлено различное оформление Актора и Пациенса (Актор выступает в статусе подлежащего, контролирующего субъектное согласование), причем в соответствии с иерархией М. Сильверстейна наиболее ярко аккузативность проявляется в сфере личных местоимений (ср. в луганда: Mukasa akulabye ‘Мукаса тебя увидел’ – Omulabye Mukasa ‘Ты увидел Мукасу’, где личное местоимение 2-го лица ед. ч. имеет две формы – о (субъектная) и ku (объектная), для 3-го лица ед. ч. соответственно а/ти) и в сфере одушевленных имен: в луганда показатель фокуса имеет разное оформление для имен 1-го и 9-го классов – уе (субъектный фокус) / gwe (объектный фокус, 1-й класс), gye (объектный фокус, 9-й класс), ср.: omukazi ye yakulaba ‘(именно) женщина тебя видела’ – omukazi gwe nnalaba ‘(именно) женщину я видел’, enjovu gye nnalaba ‘(именно) слона я видел’. Наконец, языкам банту свойственна пассивизация, ср. в суахили: mwalimu ameleta kitabu ‘учитель принес книгу’ – kitabu kimeletwa па mwalimu ‘книга принесена учителем’.

Но наряду с такими бесспорными признаками аккузативного типа (ср. также различение в луганда субъектного и объектного согласователя для «класса животных» (9-й кл.) – e/gi) в языках банту имеются черты, отдаляющие их от эталона аккузативности. Так, важнейшая характеристика аккузативных языков – глагольный бинаризм, т. е. деление глаголов по признаку переходности/непереходности, – оказывается в языках банту слишком расплывчатой, если не проблематичной, и специальное исследование У. Уайтли [Whiteleу 1968] не сняло всех проблем, а лишь наметило их решение. Ср. такие конструкции с «прямым дополнением», как суахилийские mbwa amekufa njaa ‘собака умерла от голода’ или nchi imeenea maji ‘страна покрыта (покрылась) водой’ / maji yameenea nchi ‘вода покрывает страну’ (примеры Уайтли); во втором случае наблюдается явление, весьма напоминающее лабильность глагола эргативных языков (различие в оформлении глагола в данном случае не должно вводить в заблуждение: согласователи /ya- отражают лишь различие в классе подлежащего). Неясность категории переходности ведет к неясности категории объекта; при трехместных глаголах оказывается актуальным выделение проксимативного объекта [Hawkinson, Hyman 1974: 151–152]. Имеется ряд признаков, чуждых языкам аккузативного строя и свойственных системе активности, например наличие явных версионных форм глагола (традиционно именуемых «направительными»); прослеживается (хотя и не так явно, как в языках манде) различение «отчуждаемой/неотчуждаемой» принадлежности [Voeltz 1976]. Но особого внимания заслуживает одно явление, на которое главным образом и ссылается Г. А. Климов, аргументируя мысль о доактивном состоянии языков банту, лишь вступающих на путь развития активной типологии.

Довольно давно замечено, что классные системы этих языков подвержены упрощению и разрушению, особенно заметному в «смежной», ближайшей родственной группе бантоидных языков – бане (классификационный термин Дж. Гринберга [Greenberg 1974a]), ср. хотя бы данные по диалектам бамилеке [Hyman et al. 1970], а также в языках других ветвей бенуэ-конголезской семьи. Замечено также, что на этот процесс оказывают катализирующее воздействие определенные социальные и коммуникативные условия (например, урбанизация и широкие межэтнические контакты) и что трансформация классной системы идет в направлении ее семантизации на базе категории одушевленности/неодушевленности, которая подвергается грамматикализации и генерализации [Richardson 1967; Wald 1975; Bokamba 1977]. Эти вопросы вновь затронуты Н. В. Охотиной [1985; 1986], которая пришла к следующему заключению:

Как представляется, чисто экстралингвистическими факторами можно объяснить появление сугубо инновационной грамматической категории в надэтнических языках суахили и лингала, грамматической категории, типологически инородной для языков банту, а именно корреляции по признаку одушевленности/неодушевленности [Охотина 1985: 165].

Вопрос этот имеет принципиальное значение и для определения контенсивного типа языков банту, и для собственно грамматической реконструкции, в которой часть задач составляет исключительно прерогативу генетической реконструкции (это в первую очередь установление архетипов основ и классных показателей), но есть вопросы, связанные, в частности, с семантической конфигурацией категории, решение которых лежит в сфере типологической реконструкции. К ним принадлежит и вопрос об инновационности «корреляции по признаку одушевленности/неодушевленности». Оставляя в стороне весьма спорное сведение причин столь существенной категориальной перестройки только к внешним факторам, отметим, что указанные сдвиги в классной системе свойственны не только надэтническим языкам суахили и лингала; в один ряд с этими языками ставят, например, пиджин А 70 (на базе языка булу в Камеруне), язык весьма ограниченной сферы использования [Alexandre 1967], и И. Ричардсон, по-видимому, с полным основанием видит в перестройке классной системы тенденцию, общую для всех языков банту [Richardson 1967: 387]. Этот процесс, как отмечает У. Э. Уэлмерс, доведен до логического конца в языке ндоро (принадлежащем, как и банту, к бенуэ-конголезской семье, бантоидная ветвь), где вместо прежней поликлассной системы представлена двухклассная – одушевленные/неодушевленные имена [Welmers 1973: 211]. Явления сходного порядка (в частности, акцентируемая бантуистами действенность обсуждаемой категории при классном оформлении новых заимствований) обнаруживаются в разных языках (например, то же видим в тив [Arnott 1967: 56] и порой далеко за пределами ареала банту – в так называемых остаточных языках Того [Heine 1968]). Нельзя не отметить далее, что в самих языках банту семантическая категория одушевленности/неодушевленности играет огромную роль в грамматике [Hawkinson, Hyman 1974; Morolong, Hyman 1977], а приведенный выше пример с фокальным показателем в луганда свидетельствует о наличии грамматического выражения обсуждаемой категории.

Не углубляясь в сложные вопросы реконструкции классной системы на разных уровнях (бантуском, бантоидном, бенуэ-конголезском, нигеро-конголезском), обратим лишь внимание – в порядке типологического сравнения – на конфигурацию классных систем в двух языках – лелеми (лефана, семья ква) и занде (адамауа-восточная семья). По свидетельству X. Хёфтман, в лелеми семантически вполне четко выделяется только класс одушевленных имен, имеющих плюральный показатель , тогда как остальные имена образуют семантически аморфную массу предметных классов [Höftmann 1966]. В занде же именные классы [Клингенхебен 1963: 48] демонстрируют совершенно иную конфигурацию, в которой прослеживается таксономический принцип организации (см. схему; ср., впрочем, иную трактовку классной системы занде в [Claudi 1985]).



Совершенно ясно, что семантические основания предметной классификации в лелеми стерлись с течением времени, но при этом ничто не указывает на инновационный характер класса одушевленных, как и в занде. Различие между двумя системами в том, что в лелеми классная дифференциация пошла по линии неодушевленности, а в занде – по линии одушевленности. В этом отношении языки банту ближе к лелеми, но в отличие от него в бантуских классах легче разглядеть семантические основания. Вместе с тем языки банту сделали один шаг в направлении классной системы типа занде: в них фигурирует в качестве различительного признак «личность/неличность».

В диахроническом плане этот признак может толковаться по-разному, как явствует из полемики Ч. Крейдера с Т. Гивоном, полагающим, что в бантуской классной протосистеме отсутствовали таксономичность и оппозиция по личности/неличности, которая развилась позже из одушевленности [Givón 1971]. Ч. Крейдер, не отрицая такого пути возникновения личного класса, утверждает его наличие в протобанту [Creider 1975], о чем как будто говорят все известные генетические реконструкции (К. Майнхофа, М. Гасри, А. Мееюссена). Этот вопрос требует отдельного рассмотрения (вероятно, оба исследователя правы, так как речь может идти о разной глубине реконструкции), нам же важно то, что семантическая корреляция по одушевленности/ неодушевленности уходит корнями в глубины истории языков банту, и нельзя пройти мимо того факта, что в протобанту А. Мееюссеном реконструируется своеобразное тоновое противопоставление одушевленных классов в целом (1-го и 9-го) неодушевленным, прослеживаемое в нумеративных и местоименных согласователях и идущее бок о бок с не менее своеобразным тоновым же противопоставлением по личности/неличности в глагольных согласователях [Meeussen 1967: 96–97].

Не дают ли рассмотренные факты основания предполагать, что категория одушевленности/неодушевленности не возникает в языках банту заново, а лишь проступает сквозь позднейшие многоклассные наслоения (ср. замечание Ю. С. Степанова о «возобновляющихся» классифицирующих категориях [Степанов 1975б: 129])? А если так, то квалификация языков банту в рамках контенсивной типологии становится еще более трудной. Необходимы дополнительные данные, но уже сейчас можно предположить смешанный типологический характер этих языков (подобно смешанным эргативно-аккузативным подтипам в составе эргонимического типа). А может быть, это просто некий диффузный тип, в котором внешне беспорядочно (порядок предстоит еще установить!) перемешаны признаки разных контенсивных типов? Последнее не означает, конечно, что перед нами какой-то прототип, первичная типологическая туманность; по-видимому, в диффузное состояние может приходить любая система в период быстротечной и радикальной типологической перестройки, и задача типолог