Наряду с тривиальными случаями смены рода подобно слову âge ‘век, возраст’ (сейчас – мужского рода), которое еще у Корнеля имело женский род, унаследованный от лат. aetas и сохраняемый в некоторых диалектах и просторечии; наряду с легко объясняемыми квазиомонимами типа poste1 м. р. ‘пост’ и poste2 ж. р. ‘почта’ или vase1 ж. р. ‘ил’ и vase2 м. р. ‘ваза’, которые восходят либо к разным исходным формам латыни (пассивное причастие мужского и женского рода positus и posita от роnere ‘класть, ставить’, ср. итал. posto и posta в тех же значениях, отражаемые в нем. Posten и Post [Kluge 1889: 265–266]), либо к словам разных языков (vase1 < нидерл. wase ‘ил’, vase2 < лат. vas, vasum [Körting 1891]) – наряду с такими относительно простыми фактами наблюдаются более причудливые случаи родовой непоследовательности. В частности, для ряда слов отмечается колебание в роде в зависимости от числа, например orgue ‘орган’ (мужской род в ед. ч. и женский – во мн. ч.), восходящее к латинскому существительному среднего рода organum (< греч. ὄργανον), которое в народной латыни разделило судьбу многих neutra, перейдя в класс мужского рода по своей сингулярной форме, а по плюральной (organa) могло ассоциироваться с женским родом, осмысляемым чисто формально через окончание -а (о судьбе латинских neutra см. [Доза 1956: 281 и сл.; Корлэтяну 1974: 171–174]). С XVI в. отмечается варьирование рода у слова amour ‘любовь’, которое изначально было женского рода: в общем значении оно мужского рода как в ед. ч., так и во мн. ч., но в значении половой страсти оно мужского рода в ед. ч. и женского – во мн. ч., в поэзии же это слово могло целиком переходить в класс женского рода, а в современной речевой практике налицо тенденция оформлять amour в обоих числах по мужскому роду, ср. [Lemaire 1842: 96–98; Thomas 1956: 28]. Если учесть, что латинский прототип amor был мужского рода, категориальную историю этого слова в ареале франкофонии можно представить как последовательность его различных состояний, определяемых значением признака «Genus»: м. р. (лат.) – ж. р. (древнефр.) – м. р. / ж. р. (XVI–XX вв.) – м. p. (XX в.). Это слово прошло сложный путь, чтобы восстановить свой исконный род. Наконец, завершая этот ряд примеров, приведем едва ли не самый поразительный: зависимость рода от синтаксической позиции существительного по отношению к его определению. Именно так в «Грамматике грамматик» объясняется выбор формы мужского или женского рода у слова automne ‘осень’; если определение предшествует имени, оно имеет мужской род, если определение непосредственно следует за именем, оно имеет женский род (например, un bel automne ‘красивая осень’ – une automne froide ‘холодная осень’), но если при постпозиции определения между ним и именем есть еще слова, имя употребляется в мужском роде, ср.: un automne très froid ‘очень холодная осень’ [Lemaire 1842: 98]. В настоящее время мужской род победил во всех употреблениях этого слова.
Примеры подобного типа действительно могут свидетельствовать об иррациональности рода как категории, лишенной семантической мотивированности и основанной исключительно на формальных признаках, хотя, с другой стороны, в любом «родовом» языке есть пласты лексики, для которых родовые различия имеют очевидное внеязыковое соответствие в виде реальных половых различий. Таковы прежде всего имена лиц, в которых род денотативно мотивирован и которые в романских языках находятся в своеобразном семиологическом отношении с именами вещей, на что обратил внимание Ю. С. Степанов:
В романских языках появляется особая метаграмматическая тенденция: древние, полностью значимые родовые противопоставления, соответствующие реальным различиям полов, перед тем как угаснуть в широких пластах лексики (где они становятся лишь обозначениями согласовательных классов), переживают промежуточный этап, переходя в обозначения размера [Степанов 1972: 116].
Основанием для такого заключения служат лексические пары типа fauteuil ‘кресло’ – chaise ‘стул’, исп. cajón ‘ящик, сундук’ – caja ‘коробка’, где оппозиция «м. р. : ж. р.» символизирует оппозицию «большой: малый». При этом в испанском языке в отличие от французского это вторичное семантическое противопоставление связывается, по-видимому, непосредственно с формальным различием, а не со значением рода как такового, что объясняется широкой представленностью в испанском минимальных родовых пар существительных, различающихся только флексией. Поэтому наряду с парами типа cajón – caja возможны cubo ‘ведро’ – cuba ‘бочка’, caldero ‘котелок’ – caldera ‘котел’ и т. п., где оппозиция «м. р. : ж. р.» соотносится с противоположным символическим значением «малый : большой». Выражение значений размерности в случаях cajón – caja и cubo – cuba кажется противоречивым, если полагать, что носителем этих значений является само категориальное значение рода; но если считать, что вторичное значение выражается непосредственно флексией имени, то никакой противоречивости не возникает: с семантическим различием «малый : большой» соотнесены две формальные оппозиции -а : -ón и -о : -а.
В такой семантизации формальных различий находит отражение «борьба семантики против морфологии», о которой писал А. Фрей, отмечая, что она особенно ярко проявляется как «мятеж логики против иллогизма морфологической категории» [Frei 1929: 50]. А. Фрей имел в виду прежде всего случаи «семантического согласования» по числу типа Tout le monde sont partis ‘все ушли’ (ср.: большинство присутствующих с этим согласны), но указанное им явление может выражаться и в стремлении языка наполнять «пустые» формы новым содержанием. Оппозиция -о : -а является семантически действенной в именах лиц и животных, но она теряет эту действенность в сфере имен вещей, превращаясь в пустую форму, пригодную для выражения новых значений. Так, вероятно, объясняется и отмеченный Ю. С. Степановым факт иного словообразовательного использования той же формальной оппозиции: форма на -о иногда соотносится с конкретным, вещественным значением, а форма на -а воспринимается как производная с абстрактным или переносным значением (ср.: chiflo ‘свисток’ – chifla ‘свист’, cuero ‘кожа’ – cuera ‘кожаное изделие’ и т. п.) [Степанов 1972: 113–114].
Нетерпимость языка к бессодержательной форме проявилась, по-видимому, и в стихийной попытке семантизации родового варьирования слова amour, упомянутого выше: всякое варьирование есть форма, и коль скоро оно возникло, с ним естественно соотнести либо смысловые, либо стилистические коннотации. Формальные противопоставления, унаследованные современными европейскими языками как родовые, демонстрируют значительную живучесть, а роль их в именной грамматике этих языков столь велика, что не приходится удивляться давним и многочисленным попыткам проникнуть в генезис этой в целом алогичной категории. На этом пути возникло множество разнообразных гипотез, но большинство из них так или иначе связывало проблему грамматического рода с естественными половыми различиями. В первом труде Кондильяка «Опыт о происхождении человеческих значений» (1746) в обширном разделе, посвященном происхождению и развитию языка, всего несколько строк отводится проблеме рода. Рационализм этого мыслителя не мог мириться с какой бы то ни было таинственностью или нелогичностью в организации языка, поэтому он считал очевидным, что различение родов «обязано своим происхождением лишь различию полов и что имена отнесены к двум или трем родам только для того, чтобы внести в язык больше порядка и ясности» [Condillac 1798: 392]. Столь же несомненным представлялось возникновение категории рода и А. Смиту, который видел в ней средство выражения важнейшего реального различия – одушевленной и неодушевленной субстанции, а среди живых существ – различие между мужским и женским; при этом у А. Смита есть даже намек на иконический характер рода, когда он сопоставляет качественную изменчивость субстанции с изменчивостью имени, означающего эту субстанцию (например, lupus ‘волк’ – lupa ‘волчица’, Julius – Julia и т. п.) [Smith 1892: 515].
Эти выдающиеся ученые были языковедами постольку, поскольку они были философами. Вопрос о роде перестал быть таким ясным, когда им занялись профессиональные языковеды, отличавшиеся более глубоким проникновением в природу языка и обладавшие более широким фактическим кругозором. Своеобразную трактовку рода находим, например, у В. фон Гумбольдта, изложившего свои взгляды на грамматическую природу языка в письме к парижскому китаисту Абелю-Ремюза (1826 г.). Говоря в общем плане о становлении грамматики, Гумбольдт пишет: «Классификация слов, наподобие грамматических категорий, ведет свое начало из двоякого источника: из природы выражения, предоставляемого мысли языком (language), и из аналогии, царящей между этим последним и реальным миром» [Humboldt 1852: 298]. Здесь, в сущности, проводится различие между двумя видами категориальной семантики: внутренней (семантикой сигнификации) и внешней (семантикой денотации), каждая из которых по-разному воздействует на развитие грамматических категорий.
В представлении Гумбольдта степень (морфологической) развитости этих категорий зависит от того, в какой мере в языке активна та его часть, которую он называл «воображенческой» (la partie imaginative) в отличие от чисто рациональной, интеллектуальной части и которая проявляется в речевой деятельности человека как постоянная просопопея (олицетворение, экстериоризация мыслительной деятельности в речи). Языки, по его мнению, развиваются либо под знаком исключительного внимания к выражаемым идеям как таковым, ограничиваясь в плане выражения только самым необходимым, либо носители языка уделяют внимание также самому языку как инструменту мысли, заботясь о том, как он выражает мысль, и приспосабливая идеальный мир языка к реальн