у или у него случился инсульт — вам тоже не в чем себя винить. Разве вы Господь Бог, что люди умирают только по вашему желанию? Кстати о Боге. Уже много лет тянется конфликт священников и психоаналитиков. Потому что психоанализ признает, что никакие мысли, в том числе и подспудное желание кому-то смерти, не является проступком, а священники считают, что даже мысли могут быть грехом. Да, обществу в целом нужна такая догма о греховности мысли и соответствующее чувство вины, хотя бы потому, что у некоторых людей от мысли до действия один шаг (и этот шаг может быть сделан даже бессознательно). Но с точки зрения биологии, человеку бессознательно чуть ли не должно хотеться тех или иных вещей, направленных на его приземленное, животное благо — в том числе и смерти того, кто стоит у этого блага на пути. И задача психоаналитика — помочь человеку избавиться от чувства вины за эти мысли, а также помочь найти выход из проблемы, которая такие мысли вызвала. Но при этом выход должен осуществляться обязательно социально приемлемыми методами!»[41]. Конечно, с чувством вины дела и впрямь обстоят непросто. Человек действительно может на нем застрять, вновь и вновь растравляя тягостные воспоминания о своем греховном поступке. И это целиком поглотит его душевные силы, ввергнет в уныние, которое, как известно, не заурядный грех, а один из семи страшных смертных грехов. Поверженный, обессиленный унынием человек уже не может подняться, встать на путь исправления. Он либо зациклится, будет ходить по кругу, либо вообще свалится в пропасть отчаяния. Но и самооправдание вкупе с осуждением «комплекса вины» не выход.
Выход только в покаянии. Оно — путь по восходящей. Чувство вины в нем не конечный, а промежуточный пункт. В начале укор совести, потом — ответ стыда, потом — осознание вины, ведущее к раскаянию, поиску выхода и исправлению. Пройдя путь, человек помнит важнейшие его этапы, но эта память не парализует его, а наоборот, помогает избежать повторного греха.
Однако сегодня гораздо чаще встречается не застревание на своей вине, а напротив, ее нечувствие. Что и является предметом нашего разговора. Так все-таки надо ли дожидаться, чтобы человек раскаялся, попросил прощения? И вообще, если можно так выразиться, что значит «правильно простить»?
Ответ на этот (как и на все остальные жизненно важные вопросы) мы находим в Священном Писании. В данном случае естественно обратиться к уже упомянутой нами в начале статьи евангельской притче о блудном сыне. Сейчас ее вспоминают особенно часто. Что неудивительно в эпоху, когда народ, ушедший в «страну далече» и хлебнувший горя, возвращается в Отчий дом. То есть притча эта как нельзя более современна. Современны и акценты, которые расставляются в ее трактовке. Упор сегодня делают на поведении отца. Издали узрев сына, он бросился ему навстречу и заключил в объятия. В этом видят назидание родителям. Отец не дожидался, пока сын повинится, а простил сразу. Образ отца ключевой и в призывах прийти к Богу, который любит, всегда ждет и все простит. И это бесспорно так.
Но под влиянием современного секулярного гуманизма, ставящего права ребенка над правами взрослых и вообще стремящегося разрушить традиционную иерархию, из поля зрения как-то выпадает другой, не менее важный аспект притчи. Отец не знал, что вернувшийся сын уже и не претендует на сыновство, а готов быть в родном доме слугой. Но в той реальности сам факт появления блудного сына у дома отца означал приход с повинной. Власть и авторитет отца в древне — иудейском мире были огромными. Разгневанный отец мог прогнать дерзкого отпрыска с глаз долой, и тому даже в голову не приходило говорить, что он тут прописан. (Впрочем, и прописки никакой не было.) За злословие на отца предписывалась страшная кара («смертию да умрет»). В этих условиях затребовать свою долю наследства при еще живом отце было, вероятно, неслыханной наглостью, если даже сейчас, во времена куда менее патриархальные, это не принято. И то, что отец был оскорблен до глубины души, явствует из слов, сказанных старшему сыну о младшем, что тот для него «мертв был». И ожить в глазах отца он мог, только глубоко раскаявшись и ни на что не претендуя (текст притчи это подтверждает).
Так что, завидев сына издали, отец уже знал, с чем тот пришел. Знал, что он, отец, не будет еще раз унижен, что сын явился не «качать права», а вымаливать пощады. И действительно услышал: «Отче! я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим» (Лк. 15: 21). Он тоже знал порядок. Хотя отец заключил его в объятия, не дожидаясь слов раскаяния, сын тем не менее их произнес.
Главное же, повторяем, — сын получил прощение отца не до покаяния, а после, так как покаялся уже самим фактом своего прихода.
Так и Господь ждет нас до последней минуты нашей жизни, но ждет не просто, а с покаянием. О чем недвусмысленно свидетельствует притча о двух разбойниках.
«Доброта вредит нераскаянному человеку»
Но как же тогда быть с одним из главных императивов христианской этики, которая велит нам прощать обидчика? Помните «Древний Патерик»? Старца спросили: «Что такое смирение?» Старец ответил: «Когда согрешит против тебя брат твой и ты простишь ему прежде, нежели он пред тобою раскается».
Но ведь простить не значит попускать и тем более потакать, не значит вести себя с «согрешившим братом» будто все в порядке! Другое дело — и, наверное, это имел в виду старец — не держать в сердце зла, не мстить, не растравлять душу обидой. Настроиться на такой лад бывает нелегко. Порой требуются неимоверные усилия.
Вопросы, которые возникают в связи с темой прощения, были заданы монахинями женского монастыря в Салониках старцу Паисию Святогорцу. Ответ, который он дал, кажется нам очень глубоким и максимально созвучным особенностям сегодняшнего времени.
«— Геронда, <спросили старца>, а если бесстыдный человек, когда к нему проявляют участие, становится еще более бесстыдным, то как ему помочь?
— Я тебе вот что скажу: если я вижу, что мое участие, доброта, любовь не идут человеку на пользу, то я решаю, что не имею близости с этим человеком и бываю вынужден уже не вести себя по отношению к нему с добротой. По [духовному] закону, чем с большей добротой ведут себя по отношению к тебе, тем больше ты должен изменяться, рассыпаться в прах, таять, подобно свече. Как-то раз я познакомился с одним человеком, и в начале нашего знакомства, желая ему помочь, рассказал ему о некоторых пережитых мной божественных событиях. Однако вместо того чтобы поблагодарить Бога: „Боже, как мне тебя благодарить за это утешение…“ — и повергнуться в прах от благодарности, этот человек дал себе волю и стал вести себя с наглостью. Тогда я занял по отношению к нему строгую позицию. „Я помогу ему издалека, молитвой“, — решил я. И поступил так не потому, что не любил этого человека, а потому что такой образ поведения был ему на пользу.
— Геронда, а если человек поймет свою ошибку и попросит прощения?
— Если он ее поймет — дело другое. <…> Если у человека есть любочестие, смирение и нет наглости, то и ты по отношению к нему ведешь себя просто. Со всеми людьми я вначале веду себя с радушием и простотой. Я всецело отдаю себя другому, чтобы он получил помощь, чтобы дать возможность развиваться для [создавшейся между нами] атмосферы любви. <…> Однако если вижу, что этот человек не ценит [моей любви к нему] и не получает от моего поведения пользы, но, играя на моей простоте… начинает вести себя нагло, то потихоньку отхожу от него, чтобы он не стал еще более наглым. Но вначале я отдаю себя человеку всецело, и поэтому моя совесть остается спокойной…
— Геронда, помню, как-то Вы меня так отругали…
— Если понадобится, я тебя еще раз отругаю, чтобы мы все вместе пошли в рай. Но уж на этот раз я приму драконовые меры!.. Ведь у меня какой типикон: сперва даю человеку понять, что он нуждается в том, чтобы его отругали, а уже потом снимаю с него стружку. Правда, хороший метод? Я вижу, как человек совершает какой-нибудь серьезный проступок, ругаю его за это и — понятное дело — становлюсь „злюкой“. Но что я могу поделать? Успокаивать каждого в его страсти, чтобы казаться добреньким, а потом всей честной компанией оказаться в аду? Когда человек, которого я отругал или же сделал замечание, расстраивается, то меня за это никогда не мучает совесть, потому что я ругаю человека от любви к нему, для его же собственного блага. Я вижу, что человек не понимает, насколько он ранил Христа тем, что сделал, и поэтому ругаю его. Ругая человека, я испытываю боль, переутомляюсь, однако моя совесть не мучает меня за это»[42].
Но — об этом тоже говорит старец Паисий — к каждому человеку должен быть индивидуальный подход.
«Что я, по-вашему, скажу человеку, видя, что его душа [чрезмерно] чувствительна или что она находится в потрясении от осознания своего греха? В этом случае я утешаю человека, чтобы он не впал в отчаяние. Однако видя, что сердце человека жестко, как камень, я говорю с ним строго, чтобы расшатать этот камень и сдвинуть его с места. Ведь, если, видя идущего к пропасти, я буду говорить ему: „Иди — иди, ты на очень верном пути“, — разве это не будет преступлением с моей стороны?»[43].
А вот и прямо по теме прощения неустыдившегося обидчика: «К примеру, ты делаешь мне какое-то зло, и я тебя прощаю. Ты снова делаешь мне еще какое-то зло, я снова тебя прощаю. У меня-то все в порядке, но если ты не исправляешься от того, что я тебя прощаю, то твое состояние очень тяжелое. Другое дело, если ты [хочешь исправиться], но не можешь сделать это до конца. Однако ты должна постараться исправиться, насколько возможно. Ты не должна успокаивать свой помысл и говорить: „Раз он меня прощает, то у меня все замечательно и нет повода для беспокойства. Расстраиваться не нужно“. Человек может грешить, однако, когда он кается, плачет, с сокрушением просит прощения, хочет исправиться, тогда у него есть осознание греха и духовник должен его прощать. А вот если человек не кается и продолжает свою тактику, то тот, кто несет ответственность за его душу, не может относиться к этому несерьезно, со смехом.