ГЛАВА 48
Евген бежал от дома Виолетты и воина его предсмертного Заварзина – к дому Тихоненко. Грузным и вязким был этот бег, отягощенный ртутно отравленным счастьем. Входил он в ограду Виолетты летуче-легкий, окрыленный, убегал – свинцово-выжженный. Торчали за спиной, чадили гарью пеньки спаленных крыльев.
Между тем предутренний сквозняк эфирно, невесомо пронизывал село, чуть слышным шорохом цедился в кронах корабельных сосен. Почти под самой горизонт из под земли поднялось предрассветное светило, готовясь к великому акту дарения света. И в предвкушении этого события зевнул с подвизгом, потянулся в конуре блохастый ветеран сторожевой службы Полкан. Открыл зеленовато-желтые бусины глаз и, прочищая глотку, приглушенно заклохтал на насесте матерый кочет Янычар: готовился к главной своей арии, славящей Ярилло.
Евген остановился, орошенный потом: строптиво мощно колотилось сердце. Притиснулся плечом к шершавости соснового ствола. До дома Тихоненко оставались две-три сотни метров. Над ним, над кроною сосны что-то творилось. Он поднял голову. Невидимый лик луны едва светившийся за толстым слоем облаков, стремительно светлел.
Непостижимо быстро накалялась она лимонным блеском, растапливая ночную мглу. Освобожденная от коросты туч луна плеснула колдовским янтарем в глаза Евгена.
Открылась во всей мощи симфония происходящего в высях. Эфирная безделица – предутренний сквозняк, раздутый повелительной силой, стал диким вепрем. Сейчас он бушевал, напористо свистел под самой кромкой стратосферы, неукротимою метлой сгоняя с неба волглую брюхатость туч. Там расчищалось и готовилось пространство для работы Эгрегора.
Евген, ошеломленно наблюдал: только что непроницаемая плотность небес на глазах дырявилась. Сквозь черное рванье ночного покрывала уже проглядывали звезды. Алмазный, режущий их блеск разгорался все ярче. Обрывки туч стремглав неслись, сметаемые с выси бешеным смерчем. Уже пол неба залило чистейшим мерцанием лунного диска. Через минуты небосвод освободился. Над полушарием мерцала сажей бездонность космоса, настоянного на шафранном свете. В нем властно и магнитно набухала, прошедшая чистилище, соборность Эгрегора.
Евген содрогнулся: синклит из древне-родовых казачьих душ и предков Орлова – Чесменского лизнул протуберанцем всевидения его мозг, подтягивая и подключая Будхи[7] единокровного сородича к энергоинформационному безбрежью мирозданья. Оно влилось, заполнило Евгена. И малая песчинка человечьей плоти, чей разум растворился в этом океане, вдруг обрела возможность познавать все сущее – пока из прошлого и настоящего.
Евген восторженно пронизывал пласты эпох, вбирал в себя сумятицу былых событий. Его освобожденный Будхи носился, взбрыкивал ошалевшим зайчонком, который выбрался впервые из тесной черноты норы – в слепящую безграничность луга.
Скопища видений распахиваясь перед ним. Нарисовался вездесущей плотью среди разлива океанских вод Ич – Адам на Ноевом ковчеге. Виляя похотливо тощим тазом, поглаживает литые телеса хамитки – одной из жен хозяина Ковчега патриарха Ноя. И та, косясь с неутоленным вожделением на вздыбленный в промежности хитон сластолюбивого хрыча, толкает его тугим бедром к укрытию: под жаркую теснину задубевшего от соли покрывала, свисающего со шлюпки.
Метнувшись прочь с брезгливым отторжением, сознание Чукалина, прорвав века, застопорилось в иной, последующей эпохе. В очередном набеге племена Хабиру под предводительством Давида окольцевали войском Равву. Захватив чужое городище, ограбили все дочиста, а всех оставшихся в живых поочередно клали под пилы и железные молотки. Забрызганные кровью и мозгами, запихивали недобитых в обжигательные печи. И поступив так со всеми городами Аммонитскими, вернулись в Иерусалим. Чтобы затем, ведомые уже Навином Иисусом продолжить такие же забавы с народом и царями Хевронским, Иармуфским, с народом и царем Лахисским и Еглонским. Резвились до упада, с досадою кривясь на вопли за спиной, что испускал сгнивавший заживо от сифилиса и грехов своих, (как Ирод, их бывший предводитель) царь Давид: «Нет целого места в плоти моей от гнева Твоего! Нет мира в костях моих от грехов моих! Смердят и гноятся раны мои от безумия моего! Я согбен и совсем поник…ибо чресла мои полны воспалений…поспеши на помощь мне, Господи, спаситель мой!».
Не поспешил и не спас никто, ни два архонта: Энки с Энлилем, ни, тем более, Создатель, отвернувшие лики от блудосмердящего. Чья участь ничему не научила остальных.
Застывшая под сосной плоть Евгена коченела, охлаждаясь. Температура тела вплотную опускалась к предутренней двадцатиградусной прохладе: чуть различимо, тридцатью ударами в минуту срабатывало сердце, поддерживая тело в сомадхи – анабиозе.
Меж тем сознание и разум, подключившись к вечности, заворожено плыли в ней, омываясь неисчислимостью исторических панорам. Здесь, под сосной, сгущенно, замедленно текли минуты. Там, на верху – века.
Вот жжет Александрийскую библиотеку Македонский. Безжалостная хищность воина, дорвавшегося до победы, разлита на лице, искляксанном бликами пожара.
Захлестывает, погребает вздыбленное белогривье моря Атлантиду.
Крылатый, рафинадного окраса конь Пегас сопровождает и ведет под облаками KА-GIR архонта Энки – к пещере циклопа Полифема. Тибетский лама, читая мантры, скользящим осторожным шагом входит в пчелиный улей, размером с небольшую баню…улей вибрирует от слаженного мощного оркестра пчел, где каждая пчела размером с воробья, свирепо уступая заклинаньям ламы, смиряет свой рефлекс защиты. И показавшись на пороге вновь, тибетский маг сгибается от тяжести корчаги с медом, несомой перед грудью.
Возникла панорама сине-черного размаха моря под скалой. На краю скалы сгрудилась, окольцованная пулеметами, сотня офицеров: оторванные рукава под золотом погон, рванье мундиров, в прорехах рубленые, колотые раны… вместо иных лиц – избитый мясной фарш со студенистыми потеками выколотых глаз.
За пулеметами расставив кожаные ноги в галифе, смакует все происходящее ладная бабенка. Наброшена на плечи кожаная тужурка. Вдоль алебастрово белых, пухлявых, но уже изрезанных морщинами щечек кудрявится смолистая кипень волос. Кровавая нашлепка губ изогнута в восторженной младенческой улыбке. К ней на рысях подкатывается командир расстрельной кодлы:
– Дозвольте начинать, товарищ Залкинд?
Бабенка, качнувшись с пяток на носки, поднимает ручку, облитую багряно-маковой перчаткой. Кричит пронзительно, охваченная сладострастной дрожью: «За дело революции, огонь по врагам, товарищи!
Пулеметный слитный треск недолог. На краю обрыва громоздится сотня трупов и кожано-кудрявый ангелок в галифе идет к ним. Ее перчатка тычет в раны, в лица, выворачивает веки – не уцелел ли кто. Лицо стянуто судорогой омерзения: так скалится волчица, разодравшая рысенка – шибает в ноздри ненавистный чужеВИДный дух.
…От трупов, сброшенных со скалы, на мили растекается по морю кроваво-красная необозримость.
Видения, информо-сгустки чередою пропитывали мозг Евгена. Но нарастала, изводила сосущая неполноценность происходящего. Тоска копилась, разбухала, пока не оформилась в неодолимое желание: увидеть тотчас Виолетту.
Взвихрив пространственно-временную субстанцию, он прорвал ее и перенесся в нынешнюю ночь. Зависнув, незримым и бесплотным наблюдателем под беленым потолком, он вбирал в себя желанный облик Виолетты. Просачиваясь флюидной эманацией в ее плоть, смакуя до изнеможения, запах духов ее, волос и тела, он мучился, терзаясь в несовместимости их сущностей – эфирной и материальной.
Она, недостижимая, завернутая в белый саван ночной рубашки, склонившись над расстеленной постелью, взбивала накрахмаленную пышность подушки. Она все еще не знала, будет ли допущена в последний раз коснуться святой супружеской плоти – и потому не вынимала шпилек из волос, держа их стянутыми в монашески тугой и покаянный узел. Точеное лицо с запавшим, темным полукружьем под глазами было иссушено бессонной ночью, но более всего – предчувствием беды. Здесь в одиночной камере для итогового пребывания воина, на нее обрушилось и раздавило понимание: мужа отпустили проститься с ней.
«Виола… ласточка… голубка… я пропадаю без тебя…» – Евгений втек в нее своей иступленной надеждой. Она содрогнулась, отпрянув от постели.
– Кто?!
Узнала. И удержав в себе панический и жалкий вскрик, окаменела. Чуть шевеля губами неслышно выдохнула:
– Ты здесь?!
«Что будем делать?!.
– Уходи. Он же назвал тебя мужчиной.
«Я не могу уйти…».
– Да уходи же, дрянь… ты знаешь, что с ним происходит… не отравляй ему последние часы!
«Я просил его уехать к Аверьяну – там было спасение!».
– Мальчишка… кто его туда отпустит?!
Розовая полутьма, напитанная излучением ночника молчала. И уже не удивляясь ничему (не было сил изумляться заговорившей с ней пустоте), стала вкладывать в нее Виолетта единственно доступный довод для истерзанного первой любовью парня:
– Ребенок, возьми себя в руки… ты сделал благое дело… теперь надо забыть обо всем… мне же стократно тяжелей… так почему я, баба, должна просить тебя, мужчину, о мужестве расстаться?
…Младший по званию из двух, сидевших в УАЗе на окраине села, с туповатым изумлением спросил:
– С кем это она? – поправил наушники, застыл весь, обратившись в слух. В наушниках сквозь шорох чуть слышными разрядами потрескивала немота.
– Студент, что ли, вернулся? Он же удрал куда-то.
Сидевший рядом капитан раздраженно дернул головой.
– Не мог он к ней просочиться: дорогу и калитку видно.
– Так она что... сама с собой? Свихнулась баба… муж на крыльце предсмертную «казбечину» смолит, а жена любовный треп с пацаном продолжает. Ну, сучка! – Сочился презрением матерый разведволк, боец, не знавший жалости, усталости и страха. За что и взят был в КГБ – везунчик, один из тысяч неприкаянных среди опаленных войною дембелей Анголы, Никарагуа и Кубы.