– Сержант Бульдошин, к вам убедительная просьба: закройте рот. Пожалуйста, – с учтивым холодком выпек просьбу старший.
– Как скажете, товарищ капитан, – помедлив сделал одолжение сержант.
«Надрессировали. Получил ЦУ, как со мной, цацей,обращаться. А вообще… какого хрена в эту ситуацию назначили меня, «бульдога»? Я же не ухом и не рылом в слежке, я прыщ на ровном месте по штурму и по схваткам, а здесь…»
– Здесь любопытная ситуация, сержант, – вдруг озвучился, будто читая мысли, капитан, – студент, который осеменял Заварзину, по слухам, ученик Аверьяна.
– Что, того самого?! – изумленно вскинулся Бульдошин, – из Грозного, что ль?
– Именно оттуда.
– Ну ни хрена себе…
– Вам не хотелось бы… при случае, испробовать на что пацан способен? – спросил капитан.
– Ха... так ползарплаты бы отдал за спарринг с ним без правил. А кто мне тот «случай» подбросит, товарищ капитан?
– Мы поработаем над этим, сэр Бульдошин, – не по статусу нежно погладил «сэром» сержанта старшой. Имел он жесткую и непонятно сокрушительную ориентировку сверху: любой ценой устроить свару «Бульдога» и студента. И чем плачевней будут последствия той свары – тем ослепительней награда за нее.
Какие-то непостижимые плелись ходы для капитана в этой дерьмовой многоходовке с бедолагой Заварзиным. Надо же… угораздить попасть на случку своей жены перед смертью. Его предназначалось доставить утром живого или мертвого в ПУРВО, а о перемещениях студента предписывалось систематически докладывать на верх. Сейчас он в доме Тихоненко, а утром, когда Заварзина изымут, студент вернется к Виолетте… обязательно теперь вернется, магнитность первой случки неодолима, куда он денется.
…Неподъемной правотой своей придавила Евгена Виолетта. Из этой правоты, из необъятности возникло вдруг и обрело узнаваемость лицо – почти забытый облик дарителя своей души:
«Ты малодушно тратишь время. Возьми дарованное Эгрегором. Ты повязан словом».
Опалило и вышвырнуло Дух Евгена из спальни: зачем бежал за «Скорой помощью»?!
Он перенесся видением к машине: белый с красным крестом короб все еще стоял у дома Тихоненко, с мертвенным равнодушием отблескивая стеклами.
«Ты повязан словом…»
Пред ним возник облик Тихоненко: его извлекали из теплового скафандра. Синюшное лицо, глаза залитые потом и слезами, распяленное кольцо иссиня-черных губ со всхлипами, мучительно долго тянут в себя воздух.
Шибая сивушным духом, суетливо сворачивает неподатливый и продырявленный под мышками скафандр кладовщик Гандурин. И, пятясь задом, тащит горячий ком к себе в каптерку – заменить на целый. Так жук скарабей укатывает навозный слиток в нору – подалее от чужих глаз.
Вокруг Тихоненко белохалатная толпа…паническая суета медбратьев… нетерпеливый хлесткий голос:
– В реанимацию!
Двое санитаров, вздев Тихоненко с пола, переложили на носилки. Подняли их. Он упирается бескостными трясущимися руками в края носилок и поднимается над ними. Надрывно, сотрясаясь, кашляет: из рта шрапнельным веером хлещет багровая брызга: ошметки обгоревших легких пятнают белую стерильность окружающих халатов. Хирург отшатывается, вытирает лицо. Втыкает в стоящих медбратьев придушенный фальцет:
– Какого черта?! Быстрей!
Сквозь лающий надрывный кашель из Тихоненко ползет утробный, страшный хрип:
– Д-д-о-о-м-о-ой…
– Сказал, в реанимацию! – рычит старший медкоманды.
Толкнувшись о носилки, Тихоненко соскальзывает с них – с тупым стуком брякается на бетон. Подняв голову, еще раз хрипит сквозь кровянисто-черный оскал рта:
– До-о-мой!!
Гвоздем в его мозгу сидит Слово Евгена: «Что бы не случилось, возвращайся домой. Я буду здесь».
К уху старшего склоняется мелованное ужасом женское лицо:
– Арнольд Иосифович…он не жилец…еще от силы полчаса и все! Вам это нужно в вашей реанимации?!
Хирург, вперившись в лежащего, диагностирует его двадцатилетием своего опыта:
«Напрочь сожжены трахеи, бронхи, спеклась, закоксовалась скорее всего большая часть альвеол в легких…что за чертовщина? Он ведь дышал в скафандре из баллона, там воздух практически нормален! Ошметки легких или бронхов летят при кашле…весь организм посажен на изуверскую скудность кислорода – синюшное лицо и губы, лезут из орбит глаза».
Закончив диагностику, уверился врач: действительно, еще от силы пол часа. А может меньше. Махнул рукой:
– Все слышали? Желание больного для нас закон. Два обезболивающих – и домой его.
Развернулся, пошел подпрыгивающей походкой кочета.
…Евген открыл глаза. Сидя на корточках спиной к сосне – попробовал подняться. Застывшие в анабиозе – сомати, почти что обескровленные волокна мускулов отказывались подчиняться. Он обратил свой Будхи к сердечной мышце, стал учащать ее работу, ускоряя кровоток по телу, насилуя истерзанное вместилище любви. И делал это, пока не разогнал сердечный ритм до нормы в пятьдесят ударов. И лишь тогда с мучительным усилием тягуче разогнулся, встал. Попробовал шагнуть – взвихрился в переплясе сумрак окружающего мира. Чтобы не упасть, обнял сосну, напитываясь от шершавости коры живительной, смоляной эманацией.
Стал ждать. Не отпуская от себя, держал Евгена в пронизывающей ауре всевидения Эгрегор.
Вновь проявилась и сгустилась в памяти человечья жертва – с обугленной трахеей, бронхами, со спекшимися в чадном жаре легкими. Они надрывно, почти уже бесплодно гоняли воздух. Опаленные двухсотградусным пеклом.
Чукалин захотел познать субатомарную суть происходящей холостой работы. И тотчас увидел хаос, ристалище распада. В здоровом организме венозная – без кислорода, кровь втекала в легкие через легочную артерию. Та разветвлялась на концевые артериолы, которые, в свою очередь, дробясь на капилляры, просачивались сквозь межальвеольные перегородки и оплетали пузырьки альвеол. Их стенки, выстланные дыхательным эпителием мгновенно обогащают эритроциты кислородом воздуха в миллионах капилляров. После чего те, обретая пурпурную жизнетворящую суть, несут ее артериями в организм, обеспечивая гармонию сосуществования.
Нещадная алчность температуры, пожрала альвеолы и эластичные волокна у Тихоненко. Те не могли уже насытить капилляры кислородом. И не могли очистить тело от углекислотной, накопившейся в крови отравы. Весь это процесс вдруг пропитал Евгена огрузлой, неподъемной тяжестью всепланетарного аналога, который преподнес на горе Синай Архонт Моисею. Так опаленный паразитарной жадностью наживы первобытно-общинный организм был не в состоянии обогащаться кислородом гармонии. Стыд, совесть, честь, традиции, любовь – чем орошали людей Пророки – суть тот же эпителий Господа. Сожги его лихорадкой воровства, обмана, зависти – весь организм пойдет вразнос, в распад хаоса. Сказал в своей «Авесте» Заратуштра: «Не вкатывай в сырую гору валун завистливой наживы. Утяжеленный грязью, он ринется обратно и тебя раздавит».
И пораженный бешенством пляски хабиру перед золотым тельцом, разбил в скорбящем гневе две скрижали Моисей – с начертанным на них Декалогом, где сказано в десятой заповеди: «Не желай (не завидуй) дома ближнего твоего… ни вола, ни осла, ничего, что у ближнего твоего».
И следуя этому завету, погнал Иисус из храма плетью ростовщиков – торговцев.
И подытожил все изреченное последний из пророков Муххамед в Суре «Аль – фаляк»:
«Куль а узу би рабби ль – фаляк…уа мин шарри хасидин иза хасада (Я прибегаю к помощи господина рассвета…от зла завистника, когда он завидует – араб.)».
Пророки более не посылались к людям: сколько можно вразумлять двуногих Словом?!
И потому густилось вразумленье делом: стихийной и карающей мощью наводнений, катастроф, локальных войн, землетрясений, свирепой неисчислимостью и неизлечимостью болезней, наркодурманом – всем тем, чем испытывал людей клан Энлиля: играл на черных клавишах людской натуры.
Тихоненко втягивал в себя воздух с бесплодным напряжением: потраченные на это усилия близили конец и не давали результата. Остаточная жменька целостного эпителия в легких с работой не справлялась – весь организм и сердце отравленное углекислотой, исходили неслышным стонущим воплем, обращенным к мозгу: – кислорода!
Налитые страданием глаза бригадира не отрывались от двери. Евгений звал сюда… он обещал!
Но его не было.
Два санитара, сидя у кровати, закаменели, глядя в стену: смотреть на синюшнее лицо живого еще трупа, с залитым кровью подбородком, на судорожное бессилие вздымающихся ребер, было истязанием. В угу задавленно, стонущее подвывала согнутая горем баба Лиза:
– Да что же вы сиди-и-ите… ироды… ну делайте хоть что нибу-у-удь… Господи… Владычица наша, пресвятая Богородица, избавь его от мук… помоги Витеньке, матушка… за что ему, сиротке, такое наказание… ты же ведаешь, трудяга он беспорочный, всю жизнь…
– Ев-г-гх-х-х-х-е-ен!! – оторвав голову от изголовья, зазывным клекотом зацепился Тихоненко за утекающую жизнь.
Исторг в предсмертном зове тягу ко спасителю. И этим надорвался.
Плеснул изо рта кровяной фонтан, упала голова в пуховую мякоть подушки, жадно впитавшую липкую красноту. Грудь приподнялась в последнем вздохе. Застыла, коченея. Все кончилось.
Надрывным тонким воем опросталась Елизавета. Рванулась «болерушка» со стула, но не удержали ноги, упала на колени. Поползла к отмучившемуся внучку Витеньке, кровинушке своей.
– Ой, Витенька-а-а… за что же так тебя, сиротку моего… будьте вы прокляты, семя паразитское, поганое! – Выла не она – кричала интуиция, чутье матери славянки. Оно, как вековечный компас, указывало на мстительное чужебесие, что нависало веками над Россией.
Торопливо и облегченно встали санитары:
– Бабуля… криком уже не поможешь… примите соболезнование. Нам тут уже делать нечего.
Поспешно набирая ход, поочередно сквозанули в дверь.
В шафранно-тусклом свете, заливавшем двор, увидели матерого сложения силуэт. Он двигался, пересекая двор, одолевая расстояние паралитичной рысью.