СТАТУС-КВОта — страница 106 из 162

Остекленевший взгляд ее не отрывался от подушки рядом с Виктором. Он опустил глаза: на бело-холстинной пышности ее кричала липкой краснотой сгустившаяся лужа крови. Нахлынуло, обожгло видение неземного: невесомость его «Я», промчавшись с ускорением в вихревой спирали, выхлестывается в бирюзовую ослепительность простора. Там – необъятность световой нирваны, пронизанная разноцветьем радуги. Там завершалась суета и злоба земного чернотропья, опадали шелухой заботы, страхи, боли. Там властвовал пожизненный итог: содружество подобных душ, купающихся во всезнании. Кто и зачем извлек его, кто выдернул и вновь втащил в корявую паскудность яви!? Евген!? Он, Виктор, здесь опять – с заплаканной, до онемения перепуганной Елизаветой. И здесь все то же: облупленный щелястый табурет, постылые петухи на шторе. А завтра – матерная ругань в бригаде, тупой, надрывный бедлам строек.

Он всмотрелся: багряное пятно на белой холстине бледнело, исчезало. Застонал: одолевший часть земного пути, он побывал ТАМ – в изначальной бирюзовой колыбели небытия. И стал уже врастать в нее!

Теперь сожрет тоска по ней, будет глодать его остаток жизни, как Елизавету – страх к ожившему покойнику.

Пятно на подушке окончательно выцвело, бесследно испарилось. Виктор – боец и чемпион кирпичный, плакал: зачем он здесь?!

Как маялся и плакал оживленный Лазарь каких-то два тысячелетия назад.


ГЛАВА 49


Капитан Заварзин жил. Впервые за долгую нескончаемую муку последних месяцев нафаршированных процедурами вливаний, уколами, заборами и переливаниями крови и костного мозга, все учащающимися приступами, рвущими внутренности боли – он существовал без нее.

Он гладил пальцами снежно-прохладную холстину скатерти, отламывал хлеб и макал его в сметану, смаковал во рту прожаренную со шкварками и луком картошку, наслаждаясь ее давно забытым вкусом. Орошал иссохшие стенки гортани терпкой, ароматной вязкостью домашнего, черносмородинного, с мятой мелисой, вина.

Он благостно вкушал соединённость перца, помидоров, огурцов в салатнице. И все это без боли. Без пожирающей тоски. Он восседал на стуле в эманации покоя, излучаемого стенами дома, в недосягаемой, казалось, теперь ни для кого обители своей, куда еще два дня назад не было возврата.

Парень Евген с его руками перекрыл пути живущей в теле хищной боли, он перекрыл ей доступ к голове, которая теперь запущенно, пустынно отдыхала, покачиваясь, плыла в зыби прошедшего. Руки парня, ослабили, вдобавок, истерзавший его в ночи статус рогоносца. Эта мука скукожилась и затаилась, втянувшись отростками в собственное тулово и, пребывало там, в замаскированной норе-засаде. Лишь изредка выметывалась оттуда жгучими щупальцами – когда он поднимал глаза на Виолетту.

Жена сидела напротив, опустив глаза. Переодетая. С узлом волос на затылке, с армейской тугостью и аскетизмом стянутый шпильками.

Он жадно впитывал уют, выстроенный ею. Жена молчала. И тяжкая увесистость их общей немоты гнула ее к земле.

Наконец он отложил вилку. Откинулся на спинку стула, поднял глаза. Сказал:

– Все так, как ждал. Спасибо.

Виолетта дрогнула. Втянула воздух в себя, набрякшую тоскливой виноватостью, задышала.

– На здоровье, Николушка.

– Как твоя секция?

– Готовимся к первобле (она соединяла воедино машинально, как было принято у них, размазанное «первенство области»). Танюшка с Верой работают по мастерам. Остальные пока по первому разряду. Двоими, может быть, проскочим в сборную.

– Проскочите, – сказал он, – вам не впервой.

– Что… в госпитале, Николенька? – Она собралась с духом освобождаясь от набрякшей в ней панической тревоги. Он не ответил. Метнулась, было, прорываясь к языку исповедальная правда. Но он застопорил ее, загнал во внутрь – зачем? И обессиленый этой работой, выпустил наружу лишь обессоченно– нейтральное, как им предписывалось:

– Все лечат… вот отпустили на побывку. В семь заедет агроном, обратно отвезет… через…

Взглянул на ходики, рубившие маятником секунды на стене:

– Через два часа.

И вдруг осознал: это его последний рубеж. За которым предсмертный срыв в стерильность больничной клетки, блескучий, хищный лязг инструментов о стекло, белесые намордники врачей, защитно-металлическая серятина простеганных свинцом халатов, отгородивших свои, врачебно-чистые тела от их, излучающе-нечистых. И – тайная аскеза погребения его останков на госпитальном кладбище.

Неожиданным болотным пузырем вдруг вспучилось и лопнуло в который уж раз видение в памяти: хлестнувшая белесой плетью по холмам по необъятности лесостепного размаха вспышка. И хотя все они, скрючившись в траншее спинами ко взрыву, закатанные в бетонную незыблемость армейского приказа угнулись противогазовыми головами в землю – вселенская, слепящая стихия атомарного распада на четырехсотметровой высоте пронизала окопный бруствер, бревна, пятисантиметровый плексиглаз, ударила сквозь затылочную кость черепа, сквозь мозг – в глазницы. Взвихрила там фосфоресцирующее свечение.

И затем – утробный долгий рык, вспоровший бездонные глубины атмосферы. Неведомый вселенский Голиаф, сожравший ночью звезды и луну, переварил их и теперь рыгнул слепящую отрыжкой. Треск разодрал весь небосвод, содрогнулась, подпрыгнула земля на сотню километров вокруг. Подброшенные ею, барахтаясь в траншее, они вставали на карачки, садились в животном ужасе, втягивали головы в плечи.

Сзади, за спиной, с гудящим ревом что-то надвигалось. Тугой, спрессованной волной шарахнуло по брустверу и срубам ограждения. Гагачьим пухом подхватились и унеслись дубовые, в обхват колоды огражденья. Истошно визгнула, распалась на клочки и хлестко брызнула ледышками осколков в воздух трехтонная пластина плексигласа.

Над головами проносились в трескучем гуле ободранно-бескорые стволы, колеса пушек, кузов студебеккера, избяные крыши, осмоленные тушки баранов.

На трехметровой высоте, с утробным хрипом, с задранным хвостом пролетела корова, объятая протуберанцами огня. Немного погодя пылающей россыпью пронеслись птичьи факелы: жертвенным экстазом полыхала стая грачей.

Спустя секунды на край их траншеи налетел и тупо врезался обугленный шмат плоти. Завис на земляном угольнике, сполз вниз к людским ногам. Еще живая, дергалась в конвульсиях, скалилась лиса. На теле догорали шерсть и мясо, сквозь спекшуюся протоплазму черно-красных мышц кричала белизна костей. Изломанные ребра торчали зазубринами из грудины.

Три взвода накануне прочесывали Тоцкий полигон: с миноискателями собирали снаряды, мины, гранаты, оставшиеся от Николая II, взрывоопасный мусор с милинитом. Набрали ржавых железяк три кузова, попутно оттесняя с местности вольготно расплодившееся зверье: медведей, кабанов, лосей и лис, давно привыкших и к учебной, пулеметной трескотне, и к взрывам. Согнали с мест. Но не надолго. Почти вся живность перед взрывом возвратилась к привычным лежбищам, к охотничьим и кормовым своим угодьям.

…Свистящий штормовой нахрап стихал. И он, комвзвода хим-радиационной разведки, капитан Заварзин развернувшись, приладил к глазам бинокль. С двухсотметровой высоты холма осмотрел местность.

И не узнал ее. Всего лишь пятнадцать минут назад внизу петляли в зеленях кустарников и трав венозные зигзаги речки. Ее не стало. На серо-черном пепелище ощерилось камнями высушенное русло. Расплесканная по берегам вода бесследно испарилась, лишь в редких омутах остаточно бурлил парящий кипяток. Гора Тоцкая в двух километрах, только что укрытая пышной шубой векового бора под самым эпицентром взрыва – вдруг облысела. Лес тоже испарился, вершина вздулась над землей циклопно-голым черепом покойника.

С оторванною башней валялся вверх гусеницами тяжелый танк. Стволы 76 миллиметровых пушек оплавлено согнулись, зависли скрученными хоботами. Тяжелые блиндажи под ударом миллионотонного молота сплющило и разметало. Бетонные коробки ДОТов по крыши вогнало в землю.

Он приподнял бинокль и, бешено, панически колотящее в ребра сердце, враз оборвалось. На безмятежном ультрамарине небес чудовищно раздувался в пол неба шар. Поодаль, справа от него впаялся в небо диск – тарелка. Висела недвижимо, отсвечивая тускло-серым блеском серебристого металла. Время от времени по ней пробегала зыбь, напитанная фиолетово-рубиновым накалом.

Шар разбухал утробно красноватой плотностью спрессованного мироздания. На нём все резче и отчетливей подобно скульптурной лепке, проступал рисунок… потом еще один… сразу несколько.

Мозг капитана, память, натасканная когда-то в изостудии, воспаленно, на пределе пульсировали, вбирали чудовищную фантастичность происходящего. Барельефы, вплавленные в гигантскую, круглую сферу на небе, обрастали узнаваемым понятным смыслом: лицо человеческого голиафа в шлеме…рот чуть приоткрыт, в нем белизна зубов, взгляд – в небо над собой. Набухла на щеке лиловая слеза, дрожащая под ветром. Рядом с головой – сфинкс, дальше – пирамиды, воткнувшиеся идеально правильными пиками в бирюзовость бездны: одна, другая, третья – более десятка. За ними – морда обезьяны…или льва с прижатыми к башке ушами – перед броском к добыче. Справа от него – рельефно четкое скопище кубо-цилиндрических зданий, архитектурно слепившихся в пентагональную структуру, с безукоризненно прочерченными пятью гранями. И, наконец, две мужские фигуры в скафандрах и шлемах, с приветственно поднятыми руками. Они салютовали крылатому диску, парящему меж ними.

Что-то темное какой-то вытянутый сгусток мазнул левый край бинокулярной сферы. Заварзин сдвинул линзы: слева от шара застопорило хищный бег, зависло еще одно тело: черно-светящаяся сигара. Из нее вырвался слепящий луч и уткнулся в шар. Спустя секунды шар стал деформироваться, бурлить, взбухая изнутри тугими, гейзерными клубами. Искривлялась графическая четкость лепки на нем: лицо плачущего голиафа в шлеме и морда льва растягивались, плющились, теряя выпуклость. Изгибались, теряя графическую четкость, монументальные пирамиды. Шар деформировался в Нечто…Он обретал осмысленное выражение… наглой морды! В нем образовались лоб, губы, подбородок. Из прорезей гляделок, из ноздрей, ушей и пасти змеино – быстрыми языками выхлестывали молнии.