– Пень... че?
– Пеньжайка и каштан. Потом смешок в трубку запустишь: схулиганил спьяну в полночь и доволен. И сразу же повесишь трубку.
– Всего то?
– Увы, все. Ни нар, ни воды с огнём тебе не обломится.
– «Пень-жайка и каштан»…с пьяным смехуечком. Ладно, иду. Да, маэстро, вы же, как волк, небось, голодный, я щас чайку и бутербродик…
– Не надо, Алексей Кузьмич. Нет времени.
– Пошарь– ка в холодильнике, на скорую кое-что найдешь.
– На все про все тебе минут сорок-пятьдесят.
– Для верности – часок, я вкругаля через аллейки сквера, там потемнее. Так я пошел… «пеньжайка» значит и «каштан». И ржачку сотворить.
Он вышел, все еще любовно оглядев запаянного в походно-спортивный старенький костюм Евгена. Чукалин шагнул к доске с ключами. Включил настенный ночничёк, всмотрелся. Приметив нужный ключ, снял с гвоздя. И ринувшись неслышным махом в дверь, понесся на пятый этаж Дворца, стремительно одолевая по три ступени темной лестницы: здесь было все изведано, знакомо, щемящее прикипело к сердцу.
…Кузьмич вернулся через час. Все так же успокоительно, уютно светился светом ночничёк в его окне. Прежде чем нырнуть к себе, он огляделся. Ни души, полночный и провальный сон без тени призраков и сновидений накрыл и сквер и площадь: советский, диалектически-марксистский сон. Взгляд Томина, открывшего дверь в свою комнату, наткнулся на сидящего за столом усато-седоватого пижона в очках, лет сорока с набриолиненным головой над разбухшим, мясистым торсом в клетчатой сорочке. Стояла перед ним бутыль «Столичной».
Гость уперся в Кузьмича неломким льдистым взглядом.
– Ты кто… вы как сюда? – каркнул враз осиплым голосом Кузьмич: тоскливо зашлось сердце – уже успели, замели Евгена!
– На земле-е весь род людско-о-ой! – вполголоса взрычал, вломился Мефистофелем в тесную кубатуру комнаты гость. Встопорщил усы в оскале.
– Ах, чтоб тебя! – схватился за сердце Кузьмич – Евген?!
– Ключ от гримерки я повесил на место. В шкафу висели парадные штаны с рубахой Виктора Анатольевича – я позаимствовал на время, вернем дня через два-три. По номеру дозвонился?
– Все, как просил. «Пеньжайка и каштан». Со смехуечком и повесил трубку.
– И что в ответ?
– Само собой, послали.
– Кто?
– Хрипун какой-то, голос как у гусака недорезанного: ты грит, идиот, на время посмотри с твоими шуточками.
– Спасибо, Алексей Кузьмич. Ты сделал все отменно. Ну, будь здоров.
– Ты куда?
– На сцену, посплю немного. Я думаю, они заявятся сюда часа через два-три.
– Неужто вычислят по звонку?
– Обязаны, с их собачьим нюхом. А то заскучаем жить. Начнут тебя расспрашивать.
– И что мне говорить?
– А все, как было. Явился за полночь Чукалин, в спорткостюме и за поллитру попросил сходить, насолить ханыге одному звонком. Твой телефон не работает. А ты…
– А я, забулдыга, за пол литру что хошь и куда хошь, я такой.
– Отлично. Единственное, про что не надо…
– Про грим и одежонку Соколова.
– Ну что б я делал без тебя, Кузьмич.
– Евген, а душу вытрясать начнут: куда ты делся?
– Опять-таки всю правду: дрыхну без задних ног на сцене, туда и посылай. Я ведь там не в первый раз. При Соколове после репетиций заполночь садился за рояль. С последующей ночевкой, чтоб не тащиться в общежитие. Помнишь?
– Еще бы. Ты пел там, играл, а у меня здесь волос дыбом: в гостях у Кузьмича второй Шаляпин:
«На земле-е-е весь род людской …чтит один кумир свяще-еге-еге-нный! – свирепым козлетоном проблеял Кузьмич при сатанински вытаращенных глазах. – А голосина как из преисподней, на весь Дворец… твоя дорога прямиком в Большой…Ой Женька – Женька, что ж ты там натворил, за что власть в тебя вцепилась? Теперь на Колыму ведь, а за что?!
– За то что «хочется им кушать», за то, что мы русские Кузьмич. Что есть преступно, в сущности.
– Ты что это буровишь? – спросил со страхом Кузьмич.
– Что с беркутом? – отметил Евген растрепанную взъерошенность птичьего чучела в углу на подставке.
– Мыши, черт их нюхай! И ведь не тронули паразиты ни сову, ни кукушку, облюбовали самый ценный экземпляр: левое крыло отчекрыжили. Я держатель смастерил, с обрубком скрепил намертво. Но все одно – не то. Наверное, выбросить придется.
– Тогда отдай крыло с держаком. Не жалко?
– Да, ради бога.
Он отцепил от чучела левое крыло, размахом в руку Евгена. Сложил его. Евген упрятал подарок в сумку.
– Зачем тебе?
– Презент. Ну, я пошел. Я ключ возьму от твоей мастерской. Оставлю его в дверях, там в подвале.
И он ушел на сцену, к полночной разношерстной толпе фланирующих призраков, сотканных из озарений Мастеров. Там Мельник с безумною ухмылкой дергал за рванье камзола Спарафучиля, а егозливый и восторженный Ленский, вскочив на горб Риголетто, простирал руки к Татьяне, взывая к ее разуму, не распознавшему чванливую спесь Онегина. Там шастал средь людишек Мефистофель, источая серу, в черном плаще с красным подбоем, там выбирал среди красавиц лучшую проказливый козел и племенной сексмейстер Герцог. И все они, пропитанные страстями своих эпох почтительно склонились пред владеющим таинством бель-канто, перед одним из тех, кто оживлял и воплощал их образы на сценах.
Вошедший сел на театральную софу и оглядев все призрачное сонмище героев, ответил им поклоном, с щемящей нежностью припоминая каждого, кто подарил ему гармонию катарсиса. Над всей этой призрачной компанией сиял таперным бриллиантом реально существующий Яков Самуилович Фейгин, аккомпаниатор и музрук у Соколова – седенькое молчаливое существо в коричневом, потертом костюмчике, с филигранным гармоничным вкусом и абсолютным слухом, чьи застенчивые замечания ловились всеми жадно и исполнялись неукоснительно.
Чукалин лег. Направленно-летящим импульсом нашел в царстве ночи Будхи Мастера Аверьяна. Прильнул к нему, попутно ощутив ответный, радушный отклик соратника по Альма-Матер. Его, Евгена здесь давно, тревожно ждали. Чукалин запустил в сознание Аверьяна проникающую картину: торец пятиэтажки, где он жил – глухая кирпичная стена, подпертая темно-зеленою кроною каштана. В нее свисает сверху, с крыши, трос. Лишь после этого заснул с блаженнейшим восторгом ощущая, как обступают, льнут к нему бродячие призраки на сцене.
Их было четверо в кабинете грозненского генерала Белозерова: он сам, куратор из Москвы – полковник Левин, зам. нач. Куйбышевского КГБ Орясин и психоаналитик Дан, тоже из Москвы, пристегнутый к левинской команде. Московские спецы возглавили пять групп из «наружных следаков» Грозного и Куйбышева, расставленых по объектам республики: дом Чукалиных в Гудермесе, институт и общежитие, квартиры Соколова и Аверьяна Бадмаева.
Уже около часа обсасывался всеми звонок в квартиру Аверьяна: «Пеньжайка и каштан». Затем, после мерзейшего «хи-хи», пошли гудки. На все, про все четыре секунды.
Все без остатка умащивалось в версию: полночный старый маразматик, пьянь, развлекся. Квартирный номер Аверьяна – случайность, навскидку взят из телефонной книги. Реакция Бадмаева на звонок ложится в ту же версию – брезгливый, раздраженный шип: «Идиот, на время посмотри!».
Крутили фразу так, и сяк, но на большее, чем пьяная, тупая развлекаловка она не тянула. И голос отзвонившего не числился в тембровой картотеке, которая была составлена Белозеровым для голосов, принадлежащих родичам, знакомым Чукалина и Аверьяна.
На том и сели в лужу. Спадала лихорадка аналитического форсажа, который вздрючил всех после звонка. Истек час.
Отслеживали редкие трезвоны на телефонной станции: ни к Аверьяну, ни к Чукалину, ни к родичам, ни к знакомых этих двух, посписочно охваченных липучей клейковиной их Конторы, звонков больше не было. Молчали пока следаки и на объектах.
– Так откуда он все-таки звонил? – переспросил Дан.
– Автомат в заводском районе – ответил Белозеров, смиряя раздражение: сколько можно талдычить про одно и те же?
– Точнее не получится?
– На весь район их восемьдесят шесть, а продолжительность звонка – четыре секунды.
– И все-таки.
– Какая либо точность практически исключена. Наш максимум: плюс – минус десять автоматов с разбросанностью в пять кварталов.
Он уже отдал распоряжение телефонистам: сколь возможно сузить территориальные масштабы сектора, где могла располагаться искомая телефонная будка.
– Вас что-то не устраивает, Лева? – спросил у Дана Левин, с привычной цепкостью отметив нервический раздрай своего «психа» коего знал, как облупленного, и как родича.
– Двойное «кое-что» Борис Иосифович, уже двойное.
– Делись.
– Во-первых, совершенно не типичное для примитивной старой пьяни первое словечко: «пеньжайка» – абракадабра, нонсенс, изящное седло на корове. Это, скорее всего сплав из двух слов. Попахивает каким-то шифром из бытового междусобойного общения двоих. А если так, то маячит вариант: выполнялся, чей то заказ. Какой заказ и чей?
– Та-а-ак. Что, «во-вторых»?
– Пауза. После этих двух слов «пеньжайка и каштан» возникла пауза. И лишь затем маразматическое «хи-хи». Смешок последовал не как естественное извержение удовольствия от сделанной пакости. Он был явно пришит белыми нитками. Причем это бездарно сделано: «актер – актерычем». Опять таки вероятность – по заказу.
– Портретик звонаря не возьметесь нарисовать, Лева? –попросил Левин.
– Судя по хрипотце, тембру, заядлый курильщик лет пятидесяти. Скорее всего, сутулится, с чахлой вогнутой грудью. Рост в пределах 160-170. С большой долей вероятности – либо лыс, либо с обширными залысинами. Ходьба – учащенная, когда торопится – суетлив, семенит иноходью.
– Стоп – стоп! – выпрямился, пришлепнул ладонью по столу генерал. – Что-то знакомое… так… так… Ну да! Премьера оперы «Евгений Онегин» в ДК Ленина! Меня затащила туда супруга – все бабы города тогда свихнулись на Чукалине. Грозный на ушах стоял: Гремина поет второй Шаляпин. В финале, на поклонах – бешеный ажиотаж, зал бисировал стоя. На сцене труппа Соколова. Плюс Некто с залысинами. Этот суетился, лез целоваться к солистам, вытирал слезки – типичный меломан, ушибленный оперой. Смотрелось как-то склизко. Я поинтересовался – что за вертухай? Мне доложили – Томин, ночной сторож Дворца Культуры, руководитель зоокружка и спец по изготовлению чучел. Фанат оперы Соколова.