– Все правильно, товарищ старший лейтенант, – сказал Качиньский сзади. – Он сиганул отсюда к дереву.
Костров встал на ноги и глянул в пропасть. Корявая могутность липы раскинулась внизу в метрах пяти. На вздутой, в ногу толщиной ветвище, кричала сливочным мазком надорванность коры. Под ней игольчато торчали обломки двух ветвей.
– Он разогнался, прыгнул. Попал на эту ветку ногами, спружинил и стал падать вертикально. В падении цеплялся руками за сучки и ветки. Вон те, потоньше обломил, в конце концов, затормозил. Спустился по стволу и смылся.
– Орангутанг, что ли!? – потрясенно выцедил сквозь зубы боец-костровец.
– Тут хрен какая обезьяна прыгнет! – качнул головой в великом изумлении второй.
– Качиньский, вы допускаете возможность этого прыжка, учитывая фактор темноты? – спросил Костров.
– Скорее всего, он выцелил ту ветку фонарем. Фонарь на лбу. Руки свободны. Особой сложности тут нет, если сработает психосоматика: освобождение от химеры риска. Задавишь страх – физический набор заученных движений сработает на автоматике.
– Вас обучали этому тарзанству?
– Было и такое.
– Черт знает что… из ста один шанс выжить! – Утягивал в завлекающее откровение периферийщик, тянул московского фискала к его столичному превосходству, поскольку, где им, сиволапым кавказоидам, тягаться со сливками Лубянки.
– Ну почему один… – оттаивал, раскручивался, свернутый в пружину Качиньский, – при надлежащей подготовке тут, в худшем случае, семьдесят на тридцать. А в оптимальном случае – восемьдесят на двадцать. Восемьдесят за то, что все сойдет благополучно. У нас первоначальный тренинг был: прыжок с двух-трех метров на ветки кроны. Само-собой – страховочная сеть внизу и лонжа. Потом…
– Что ты сказал про пленку Дану?! – вломил вопросом в лоб Костров. Впитал панический зигзаг чужой, застигнутой врасплох мысли.
– Про пленку?
– Дан запросил у меня ту пленку при уходе. Не успеваешь ты вранье состряпать, мусью Качиньский. Ну, что слил про пленку Дану?
– То, что положено.
На диво быстро пришел в себя москвич. Закаменел. Дымилось из глазных бойниц надменность вожака, нафаршированного властью, привыкшего гнуть и ломать чужие судьбы из Москвы.
– А что положено? – спросил Костров.
– О той антисоветчине, что вы прослушали в магнитофоне, вам следовало немедленно доложить руководителю всей операции, полковнику Левину. Та запись меняет её статус. На пленке зафиксировал свое нутро матерый, изощренный враг. Но, вместо этого, вы совершили должностное преступление: приказали нам молчать. Плюс к этому: сознательно тянули время. Вы отфутболили предложение Дана – немедленно искать Чукалина на крыше.
– Вон как ты все развернул…сплошная лепота-а-а… для трибунала.
– Дайте пленку.
– Какую пленку? О чем ты, лейтенант?
– Не стройте из себя дебила, Костров. О ней уже знает Дан. Я арестовываю вас.
– Да что ты говоришь?
– Перед вами майор госбезопасности седьмого отдела Лубянки Качиньский. Беру руководство операцией на себя. Повторяю: сдайте оружие и пленку.
– Слышь, спирохета, ты для меня столичный перестарок– лейтенант, и придан мне для стажировки. Таков приказ моего начальства, генерала Белозерова. Поскольку мы на боевом задании, я волен гнуть тебя в бараний рог и посылать на смерть, какая бы бредятина о собственном майорстве не вылупилась из твоей башки. Все уяснил? Разоружить его.
Порохом и кровью, годами службы у Кострова проверенных три волкодава молниеносно и виртуозно спроворили приказ командира. Который всегда знал, что делает.
Освобожденный от оружия майор, свирепо сдавленный тремя боевиками, держался образцово.
– Костров, то, что себя гробишь, как говорится, хрен с тобой, собаке собачья смерть, а бойцам твоим, им за что расстрельный трибунал?
– О нас – потом. Сначала о тебе, лейтенант.
– Майор, дубина, я майор.
– Скажи, лейтенант, то, что записано на пленке, тебя не всколыхнуло? Кому мы служим? И что творят со страной?
– Мы служим партии, старлей. Тебе ликбез прочесть?
– Я вроде бы не партии давал присягу. При Сталине я присягал народу, Родине и государству.
– Вот оттого, плешивая овца, в старлеях до сих пор. XX съезд загнал в гроб Джугашвили осиновый кол. Хрущев раскрыл нам глаза на сталинский концлагерь, с его говенным «пятым пунктом». И тех, кто обливает грязью Политбюро, курс партии Хрущева – тех мы топили и топить будет в сортирах. Ты записал себя в пособники этого сучёнка.
– Заткнись, – с гадливой, чугунной тяжестью обрезал командир. Болезненно тлевшее в памяти обвинение студента теперь нещадно полыхнуло: ему давно уж было тесно с Качиньским – на этой крыше. И более того – на территории России. Как вековечно тесно было князю Святославу с Коганом Обадией, Иоанну Грозному – с гремуче ядовитым Курбским, Пожарскому и Минину – с Лжедмитрием, Донскому – с ханами Тохтомышем и Мамаем. Не умещались в одной славянской берлоге Сталин с Троцким, Жуков – с Берией и Тухачевским, Шолохов – с Багрицим, Бабелем, Свиридов – с Шнитке, Глазунов – с Малевичем и Шагалом, Косыгин – с Зюссом и Флёкинштейном (Суслиным, Андроповым).
Хоть велика Россия, а не продохнуть, оказывается, в тесноте, обиде, чадивших смрадом троцкистского геноцида.
– Значит, ты взял руководство на себя, майор? – вдруг изнемог и слизняково рухнул в трусость командир Костров.
«Сообразил, что сделает с тобой Контора!» – полыхнуло торжество в сознании Качиньского. Спросил, ломая взглядом чужую волю:
– Выходит, не совсем потерял соображалку?
– Выходит так, майор. Устал, пора в отставку…курей на дачке щупать, да помидоры разводить…если позволишь…
– Не я, Лубянка будет позволять.
– Лубянка так Лубянка. Набуровили мы тут с тобой лишнего… передаю командование в твои руки. Оповестим начальство.
Костров включил рацию.
– Товарищ генерал, у нас здесь форс-мажор.
– Какой еще к чертям собачьим форс-мажор?! Просрали мне студента! Дан только что доложил.
– Майор Качиньский взял руководство на себя, сдаю операцию ему – сказал Костров – он будет действовать на собственном форсаже.
– Пусть подтвердит.
Москвич взял микрофон. Болезненно кривясь – сказал.
– Здесь Качиньский. Товарищ генерал, я взял руководство операции на себя. Прошу оповестить об этом Левина. Продолжу операцию задержания Чукалина форсированным темпом, по своему плану. Отбой.
Костров выдернул микрофон из рук Качиньского, вынул клинок из ножен.
– Ну что, херр лейтененант, теперь, надеюсь, понимаешь, что службу продолжит кто-то один из нас двоих.
Майор белел на глазах: все понял.
– Вы все меня переживете дней на пять, не больше. Дан знает про пленку, идиот! Как объяснишь в Конторе мой труп на крыше?
– А на хрена нам здесь твой труп? Ты сам его доставишь куда надо.
– Куда?
– Так говоришь, Лубянка будет позволять, кому из нас продолжить службу? Ты ж понимаешь, теперь на крыше тесно нам вдвоем.
– В нашей Конторе еще тесней – не уступил москвич.
Он осознал вот эту истину давно, гораздо раньше русака. Изнемогая, считывая последние мгновения трепещущим предсмертным сердцем, сумел зацементировать свою волю и тело неломкой, ненавистной яростью, не позволяющей просить пощады у того, кому сам подписал расстрельный приговор – за бунт против шестиконечности его отсека в Конторе.
Упершись взглядами, друг в друга, стояли два заклятых друга, два близнеца, чьи кровяные круговерти носили разные заряды: плюс и минус.
– Ты говоришь, вас обучали этому тарзанству – прыжкам на дерево?
– Ну и что дальше?
– Валяй, Качиньский, прыгай как студент. Ты командир теперь, ты нам покажешь, как это делается. А мы, задрав штаны, все за тобой.
Качиньский осознал еще раз: он сам состряпал алиби Кострову и его команде.
– Вот это видишь, сволочь?! – рубанул ладонью по бицепсу и выставил кулак Качиньский. – Кончайте здесь, сейчас, подписывайте приговор себе.
– Хочешь легко отделаться? Смотрел когда-нибудь, как в Курбан-Байраме приносят в жертву черного барана? Будешь хрипеть, и дрыгаться с надрезанной глоткой, долго хрипеть, а мы успеем насмотреться.
– Кишка тонка… ты не посмеешь!
– Еще как посмею. Ты сам подсчитывал: при оптимальном раскладе: твои шансы – восемьдесят на двадцать. Это же много, валяй, Качиньский. Выживешь – тогда всех нас под цугундер. Выбирай: зарезанный баран или Икар с Лубянки?
Осмыслил и завершил в себе итоговый свой выбор майор. Звериной безысходностью попавшего в капкан матерого волчары сочились, истекали глаза его. Сглотнул комок в горле, разлепил зубы:
– Надеешься, обделаюсь, полезу твой сапог лизать? Смотри, скотина, как поступает настоящий, наш, бейтаровский спецназ!
Он отошел на пять шагов – с тремя, готовыми к захвату сторожами. Сжимая тело в жесткий, пружинистый комок, последний раз проник тоскующим протуберанцем взгляда в небеса. Еще раз смерил расстояние до дерева внизу. И ринулся вперед. Толкнулся о край крыши. Взмыл над пропастью. Мастеровито владея телом, балансируя, летел он вниз по дуге, готовясь к жесткому, нещадному удару по подошвам.
И он попал ими на цель! Толстенная, горизонтально протянувшаяся ветвь содрогнулась, рванула трепетно зеленым опахалом вниз к земле, надрывно треснула. И обломилась. Надломленный чукалинским прыжком пружинистый рычаг не выдержал вторичного удара. Качиньского перевернуло вверх ногами. С тугим прострельным хряском, ломая ветви головой, плечами он несся вниз. Придушенный короткий вскрик оборвало тупым смачным хрустом тела об асфальт.
Костров, сцепивши зубы, глянул на бойцов. Счет времени шел на секунды.
– Майор хотел всем доказать, что он, московская элита, умеет все, что может тот сопляк – студент. Взял руководство на себя. И прыгнул. Под ним сломалась ветка. Запомнили!?
– Так точно, командир, – угрюмый, хриплый унисон ответа оповестил: все сказанное клеймом впечаталось в мозги.
Костров включил рацию.