– Ково… длина?
– Племенного органа. Это меньше чем у осла, но больше чем у кобеля. Ты есть существо посрединное меж кобелем и ослом, – поднял наконец блеклые ледышки глаз, мазнул ими по хамской морде барон.
– Шут-ей-ник, – зябко повел плечами Распутин – и орган в протоколе обозначили. То-то у меня прохфессор ентот с линейкой под пупком лазил.
– По заключению профессора Бехтерева Распутин сексуальный истерико-эпилептик, опасный для общества.
– Слова то срамные, тьфу! – рыкнул, сплюнул Григорий. Захотеось вдруг подалее отсюда, да поскорей. И не к бабам раскиселенным, не к цыганско-визгливой орде. На воздух возжелалось, на снег искристо-белый, под звезды, чтобы набрать полную грудь морозисто-арбузного свежака.
– «Обладает ненормальной половой возбудимостью, в течении длительного времени не может закончить половой акт, теряя во время оного человеческий облик и беспрерывно меняя половых партнерш, чем прививает им половой гипноз», – размеренно и скучно, с основательностью втыкал в Григория барон колючие фразы.
«Да откуда и это известно?! В банной шайке сидел что ль?!»
– Мудер, прохфессор. Уважаю. Все как есть, начиная с органа, – всосал воздух, лизнул пересохшие губы Распутин.
«Ох влип… по уши!»
Чуял: по самую маковку влип в неведомо грозное, что засасывало зыбуном. Сочилась из всех пор немца некая чужая, не российская эманация господина с кнутом. Шкипером в мутно-кровавой толчее он смотрелся.
Все страшнее раскачивало ладью империи в мировом хаосе. Пока непостижимо удачливо несло в нем Григория. Да вот цапнула вдруг и будто поволокла вниз холодная, стальная рука, так, что дух перехватило, поскольку все это время жил, кобенился и куролесил Григорий, оказывается, голеньким под неким всевидящим оком, которое может видеть и держать под прицелом сквозь стены, сквозь завъюженные версты, в самых захлюстаных дырах империи.
Где-то внутри затаенно, скукоженно угнездился в нем страх: не по правоте живешь, Гриша, ох не по правоте, и должна за это грянуть на голову расплата. Вот она, кажись, и грянула. Между тем все более неумолимо тащил мужика к неведомой цели немец:
– Обследовавший тебя психолог, доктор Раушенбах зафиксировал сильную волю, большие способности к гипнотическому внушению. Это так, Распутин?
– Хошь покажу?! – Расслабился, передохнул, жадно ухватясь за зыбкий шанс Григорий.
– Это интересно.
– Ну, дак, начнем, благословясь.
Пошел он к Фону Боку зигзагом, делая пасы руками. Зачастил в пол голоса скороговоркой:
– Спи моя избушка, да на курьих ножках, ставеньки захлопни, ножкою притопни… Захлопни то зенки свои, захлопни! – уткнулся неистовым посылом своим в тугой ком чужой и враждебной воли. Стал уминать, сдавливать ее, неподатливо-холодную, склизкую. Вздулись жилы на шее, лезли из орбит глаза: давно не маялся так неподъемно, до жгучего пота под мышками, поскольку велика была ставка в предоставленном ему поединке. И почуял: сдвинулось! Фон Бок прикрыл глаза, уронил голову на грудь.
– От он ты и весь тута, у меня! – страстным, ликующим шипом опростался Распутин – и не таких в бараний рог сгинал! Таперя поднимись-ка… гули-гули, Фон-бароновый. Ступай ко мне! Да живо!
Встал Фон Бок из-за стола, сомнамбулически потек к Распутину на полусогнутых.
– Ах ты цыпа моя сердитая… Ну-ка, цыпа, покудахтай, в знак того, что ты есть натуральная курица – трясся в победном экстазе Григорий, держа в тугом захвате чужое, обмякшее сознание.
– Ко-ко-ко… – слабо, немощно отозвался клушей немец.
– А давай-кося, цыпа, мы на тебя ощипанную глянем… сюртучок то сыми… сымай одежонку, мое тебе повеление!
Понесло в мстительном раздрае Григория – не было теперь преград, а что четверо истуканами торчат, так это тьфу! Пусть себе наблюдают.
И тут непонятное свершилось: будто вывернулась, зажатая, уже смятая в его воле чужая, немецкая воля – вывернулась и воспрянула настырно, нависая над Распутиным. Фон-Бок открыл глаза. Сложил и понес к носу Гриши духовитую дулю – кукиш из трех пальцев.
– Ты что ж… комедь ломал над старцем!? – со стоном отшатнулся Григорий.
– Сила гипноза есть. Но для меня ты слаб, Новых, – холодно подытожил немец.
– И фамилию мою разузнал? Ох силен германец. А я ведь на этом гипнозе промаху не знал: осерчаю – любого в бараний рог сгинал, а ты, милай, устоя-а-а-ал, – тянул словеса Григорий, чуя как обжигает едким, крутым кипятком остервенения. Редко случалось такое в последнее время. Но бывало: вздыбленная чужим сопротивлением ярость его напрочь выжигала сторожевую опаску, заменяя разум бойцовый нерассуждающим бешенством.
– Устоя-а-а-ал ты супротив моей воли – тянул, сбитый уже в тугой, ярый ком Распутин – устоя-а-ал. А эдак устоишь?!
С ревом метнулся к Фон Боку, готовый вцепиться, мять, рвать и ломать чужое с виду субтильное тулово. Но вздернутый вдруг и перекрученный неведомой, ловкой силой, грохнулся он спиной и затылком о пол. Сквозь пелену дурмана, дико, непонимающе пялясь, узрел он над собой озабоченное, холеное лицо немца:
– Ты цел, старец?
– И драке…заморской…обучен? Ну… люб ты мне, – давил из себя Григорий, пережидая жгучую немощь, вклещившуюся в затылок и ребра. Стал подниматься. Четверо обступили, ухватили цепко под локти, вздернув, поставили на ноги. Распутин устоял. Отстранив чужие лапы, побрел к креслу:
– Я многому обучен, Новых, – с облегчением расслабился немец, примирительно спросил:
– Водки хочешь?
– Ты бы меня Распутиным, милай, величал, отвык я от своей фамилии, в ушах она свербит, – не размяк на «водку» Распутин, – при ней то мне ребра ломали, когда Новыхом был, а вот как Распутиным стал – князья да графинечки как мухи на дерьмо липнут, по ресторанам деньгой обсыпают.
– Деньги имеют счет, – вернулся в деловое русло Фон Бок, – на тебя потрачено князем Андрониковым двенадцать тысяч шестьсот рублей. Их надо отрабатывать.
– Ох, не люба мне всякая работа, Фон-барон, – сидел Григорий уже в кресле. Вознамерился вновь ногу на ногу закинуть, да ойкнул и обмяк: резанула по спине стерва – боль.
– Отвык я от работы, уж не обессудь, Фон-барон. Ну ее к бесу. И что таперь? Далее– то что со мной?
– Есть справка профессора Бехтерева. Он известен всему миру. Его диагноз – твой приговор. Ты сексуально-половой эпилептик, опасен для общества. Мы обязаны доставить тебя в психическую больницу. Там наши врачи. И свое кладбище. Распутин и его ослиный пенис уйдут в землю.
Обложили Гришу со всех сторон как волка.
«Вот она пришла расплата за жизнь паскудную. И не смыться, не удрать».
Сторожат любое движение четыре мордоворота, на приемах заморских натасканные, вместо сердца – склизкая жаба у каждого сидит.
– Вон для чего меня эта гадюка подколодная Андронников к прохфессору тянул!
– Андроников не гадюка. Он ручной уж. И ты будешь носить его в кармане. Но надо захотеть делать работу.
– Да что от меня то надобно?! – взвыл Распутин. Заходилось сердце в тоске, ибо с малолетства бунтовало все его дикое естество от любой мужицкой работы.
– Быть при царе.
– Че-го-й-то?! Фонюшка, барончик, милай, ты это об чем?
– Слушать очень внимательно.
– Ну, дак, весь я во слуху.
– У наследника императора цесаревича Алексея болезнь гемофилия: жидкая кровь. Трудно остановить любую кровотечь.
– Это я слыхал от Аннушки.
– Анна Вырубова имеет обязанность кормить цесаревича. Лекарь Бадмаев при царе готовит ей тибетские порошки, хорошие и плохие. Вырубова подсыпает один – кровотечь становится сильнее, подсыпает другой и кровотечь затихает.
– Ти-ха! Милай, этакие вещи при чужом ухе? – с испугом скосил Григорий кровянистый глаз на охранников.
– Эти не знаю русского.
– Ой рисковые вы человеки, германцы.
– Вчера Вырубова стала давать цесаревичу второй порошок. Кровотечь должна остановиться через день. Завтра тебя поведут к царю.
– Как это «поведут»? – скрежетали в голове мозги от непосильной работы: никак не постигался замысел германца.
– Мы это готовили большими деньгами. Царь и царица послушали Вырубову, великих княгинь Анастасью и Милицу, духовника царя Феофана. Император готов принять тебя для осмотра цесаревича. Ты проведешь сеанс гипноза. Царевич уснет и кровотечь остановится.
– А ежели не остановится?
– Этот порошок из жень-шеня и оленьих пант многопроверен, он сильно замедляет болезнь, делает кровь густой.
Стекала на Григория непостижимая благодать: дошло наконец его предназначение! Выходит, не зря толкла его жизнь в ступе, так что косточки хрупали, юшка из носа разлеталась, не зря мерз, мок, голодал, коли спущен был на него Матушкой – Богородицей дар гипноза, с великим смыслом топтал петух-Гришка дворцовых кур, из атласов растелешенных.
И в этой своре, немцем прирученной, Аннушка Вырубова оказалась, она его сюда завела, она заботой обласкала. Ай-да мамзелька дворцовая, Гришкой завороженная! Стал домысливать и уточнять Распутин предназначение свое, манной с небес просыпанное:
– Григорий, выходит, явится в сане спасителя царевича и престола. Та-а-а-ак, та-а-акушки. Ах ты Господи, Матерь Божья троеручица! Ну а далее куда свой путь направлять?
– Нужно, чтобы царица полюбила и слушалась тебя, как Вырубова. Она и Николай должны делать то, что мы тебе скажем. Им надо узнать от тебя, что премьер Витте есть лакей французов, а Франция есть враг России. Но Германия – лучший друг. Мы научим тебя, что говорить, есть время для этого.
Долго молчал Распутин воспаленно прорываясь за очерченный ему круг… ах Фонюшка, немчура гонористая… по-началу то само собой, все сделаем для тебя с усердием, а уж потом, не обессудь, и тебя к ногтю! В карман на цепь со всей прочей шушерой посадим, ежели в семействе царском как следует угнездиться. Но в разбеге, само собой, уважим покорностью да раболепием, германец ты наш разлюбезный, судьбою Гришке посланный!
И уже не тая прущий наружу восторг, взревел в экстазе старец Распутин, вихляясь дуроломной плотью своей: