СТАТУС-КВОта — страница 45 из 162

Чукалин, сидящий напротив Бандурина, ушел в себя, дожевывал бифштекс, не поднимая глаз. В три ночи он закончил, наконец, «Сонатеныша» – свой опус на рояле, на сцене ДК Ленина. Отшлифовал концовку и, рухнув здесь же, на сцене на театральную софу, провалился в сон. В шесть пробудившись, встал. Мозг закипел, в который раз прокручивая гармонию аккордов «Сонатеныша».

Добрался первым трамваем к общежитию – к своей команде. Маячили в режиме нынешнего дня две пары лекций, затем две тренировки: днем акробатика с Омельченко, а вечером закрытая от всех шлифовка «Драки Радогора» вместе с Бадмаевым и пятью бойцами КГБ. Вести занятия в спортзале с пед-командой предстояло сегодня ему: Аверьяна в который раз вызвали в «Контору Глубокого Бурения» – уламывать, тащить к себе на службу не мытьем, так катаньем. Бадмаев, обретя свободу тренировочных процессов под Щегловым, наращивая их реализацию, ошеломлял всех результатами. Но уже полгода накалялось между ним и Конторой нешуточное жесткое противостояние, игра в «тяни-толкай», в которую Контора с хищной бесцеремонностью втягивала и декана Щеглова, и его жену – предмет болезненной и безнадежной, давней страсти Аверьяна.

...В памяти Чукалина безостановочно звучал, прокручивался «Сонатеныш». В форшлагах и триолях, во вкрадчивом крещендо от пиано и до форте, которое ввинчивалось в пятую октаву, затем фортиссимо лавинно обрывалось в первую, в отчаянном, непредсказуемом чередовании минора и мажора, в рванье стакаттовых аккордов метались его детство, юность, замешанные на Чечен-Аульском бытие, прорываясь к взрослости. Так мечется по клети изловленный звереныш рыси, расшибая в кровь морду и лапы, стремясь прорваться к родному запаху и телу матери, лежащей мертвой подле клети.

Евген изнемог, два месяца подряд, ночами, впрессовывая в «Сонатеныша» вызревание его духа и сознания в катарсисных событиях. Обрушивала их на него Чечен-Аульская юность. Логически-неумолимо вплавились в канву музыкального повествования: налет черной Химеры, напавшей на Орлову с новорожденным Евгеном в поле (он помнил это спинным мозгом) и драка с озверевшим истязателем дворняги Зубарем, и снежно-красный ужас выселения чеченцев, впитавшийся в каракуль найденой в схороне папахи, и вожделенная тоска нагого и костлявого Ирода над разлагающимся трупом Мариаммы в Иудее на двадцать третий день Элуло-Горпиая. Нерасшифрованность событий, к которым подключало Евгена Нечто, терзала его сущность. И он еще тогда, в Чечен-Ауле, познавший ноты и игру на баяне по самоучителю, хотел бы воплотить ее в созвучия аккордов, в могучую гармонию полифонии, звучащую в нем. Но, не имея фортепиано, расчерчивал его клавиатуру на бумаге и приспосабливал – гонял по ней немые пальцы – мелодия звучала в голове. Он изнывал, в попытках прорваться к сути творящегося с ним. Изнемогал, стремясь постичь младенческим разумом Бородатого, тянувшего на себе земельно-крестьянское дело, которое рвала на клочки сионо-псовая стая, оседлавшая империю.

Всем этим Евген и попытался нафаршировать своего «Сонатеныша», дорвавшись до настоящей рояльной клавиатуры. С помощью Ирины он сделал за два года невозможное, пройдя программу музшколы и половину музучилищной. С чудовищной, таранной энергетикой с вихревым блеском играл уже «Полишинеля» и «Прелюд» Рахманинова, первые части «Аппассионаты», «Лунной» и «Патетической» Бетховена, чем вверг хроническую отличницу Ирэн, отдавшей музыке тринадцать лет из двадцати, в непроходящий восторженный ступор. Он мистически овладевал ею, когда играл, Чукалин.

«Сонатеныш» обрел законченную форму этой ночью… Остался лишь один неразрешимый штрих: подать последний аккорд в миноре… или в мажоре… В мажоре с «до» – нелогично… В миноре с «си» – беспросветно. 

–  Э-э, Чук, твоя пришла! – Вломился в слух Чукалина, царапнул бесцеремонностью голос Вована. Бандурин медленно прожевывал шмат мяса. Воловий взгляд тяжеловесного кумира уперся во входную дверь, куда вошла Ирэн. Евген, не поднимая глаз, не поворачивая головы, почуял: обкромсано-гайдаровское «Чук» (вместо Чукалина) из уст Вована жжет нутряным, пока что усмиренным гневом. Ну не любил он Чука с Геком! Не принимала столыпинская душа этих шлифовано-малиновых Буратино, как не терпел он и создателя их Гайдара, созревшего в шестнадцать лет до кровожадной акции: кромсать карательною шашкой с эскадроном крестьянские голодные бунты, с коих сдирала шкуры заживо сионо-большевистская орда… Клубилось на дне сознания Евгена отравленная муть предвидения: выползет во власть в свет из этого гайдаро-серпентария столь же зубасто-ядовитое отродье: щекасто-хомяковый выродок. Выползет и хлестнет, почище деда, кровавым и хапковым геноцидом по Отечеству.

– Вован, я дважды говорил тебе, что не люблю дурацкого словечка «Чук»? – спросил, не поднимая глаз, Чукалин.

– Ну, говорил.

– И ты мне ляпнул его в третий раз.

– Опять ты со своими выгибонами, Евген, – в дублеры Жаботинского и Власова пробрался через сотни тонн вздетого над головой железа, мясисто-перспективнейший Вован, которого давно, никто уже, кроме Бадмаева, не поучал. Пробрался, угнездился на своем дубляжном пьедестале, откуда было скучно выслушивать какие-то претензии к себе. Вован продолжил:

– Какая тебе разница: Чукалин, «Чук» …

Он не успел закончить: метнулся через стол торс Евгена. Тяжкая, чугунного замеса его ладонь, с треском обрушилась на шею Бандурина и придавила лоб Вована к чукалинскому лбу. Шея Бандурина сминалась и похрустывала в живых тисках, в глазах искристо полыхало. Сквозь них продавливалась в его мозг чужая воля.

– Повторяй за мной, – вполголоса велел Чукалин. – «Я, неразумная бандура, впредь зарекаюсь брякать слово «Чук». Ну?!

Оторопело замерла столовая, отвисли челюсти, прервав свой жвачный труд: за персональным спецстолом бадмаевцев ломали самого… Бандурина?! Творилось несусветное. К столу всполошено неслась, чертя зигзаги между стульями, цветасто-ослепительная Ираида, одна из главных выпускниц-невест музучилища. Чукалинская пассия.

Бандурин попытался дернуться, почуял: еще одно движение и треснет позвонок на шее в капканном хвате Евгена. Почуяв, выхрипнул сквозь месиво во рту:

– Я-а нерасс-с-с-умная… пан-д-д-ура… оббя… зу… юсь…

Чукалин оттолкнулся лбом от головы Бандурина и сел на место, велел все так же тускло, тихо:

– Дожевывай, Вован.

Все остальное было лишним и ненужным перебором, в котором могли лопнуть обручи бадмаевской команды.

–  Какой кошмар, роскошные бадмальчики бодаются?! Евгеша, какая муха тебя укусила? – Ирэн, взметнув юбчонку, умащивалась за столом, своя среди своих. Стреляла во все стороны глазищами изящно-ненасытная губка, готовая впитать в себя и поглотить любые прорвы всеобщего внимания и любования.

– Це-це, – сказал Чукалин.

– Чего?

– Спортфаковская муха це-це. Вам, лабухам, знать про нее необязательно.

«Закрой свой сочный ротик и не тряси гузкой, когда говорят мужики» – перевела команда про себя. Вполне одобрила. Бледнела, хватала воздух тем самым ротиком ужаленная Ираида. Вован пришел в себя. С хрустом крутнул головой, помял занемевшую шею, взрычал приглушенно и возмущенно:

– Ты чего-о?! Совсем, что ль озверел, Чукало?! Чуть шею не свернул, бугай!!

Ляпнулся из Бандурина упоительный пассаж: главный педвузовский бугай Бандурин, бугаистее коего не наблюдалось в Грозном, с подвывом обозвал Чукалина «бугаем». Это было неповторимо. Первым оценил Ахмед Гучигов: захохотал, залился жеребенком, сияя сахарным белозубьем. Команда присоединялась, ржала во все глотки.

– Проехали, – нетерпеливо, сумрачно сказал Чукалин – сегодня с вами работаю я. Бадмаева опять ломают в конторе

Команда затихала: все знали, кто и зачем ломает их Аверьяна.

– Когда начнем? – спросил Большов.

– В четырнадцать ноль-ноль, после лекций химии. Спортзал нефтяников. Витек, готовься, сегодня будем брать два семь. Я знаю, как это сделать.

Большов не возражал. Лишь чаще и массивней завздувались желваки на жующих скулах – два и семь, изведший до панического стресса высотный рубеж вставал перед большим Витьком неодолимым кошмаром.

 – Вован, сегодня поприседаем с отягощением. Ножонки у тебя еще хиляют, – сказал Евген про необъятные окорока Бандурина. И это была нормальная примирительная подпорка к укоренившемуся в команде ладу.

– После этого – разножка, поработаем над рывком, Ахмедик, покачаем шею. Ты выгнешься дугою на «мосту». Я сяду на твой хилый пресс, и ты споешь мне: «Маца-а, маца-а, маца хьо гена вера ву?» («когда, когда, когда вы удалитесь?»). Запомнил, вайнахская твоя морда?

– Садист! – несчастно и трагически сказал Ахмед. Терпеть он ненавидел это изуверство, когда на него, стоящего на мосту, наваливалась чукалинская туша. При этом полагалось петь, чем отшлифовывалась дыхательная работа диафрагмы.

– Неправильный ответ, – по-братски пробурчал Чукалин, – ты должен отвечать: «Я-я, натюрлих, данке шён, майн либер кюхельхен!» (да-да, конечно, спасибо, мой дорогой цыпленочек – нем.).

– А не пойти ли вам, Чукалин…

– Щас приласкаю, как Вована, – предупредил с блатняцкой маслянистостью Евген.

– …на спевку с Эммой к Соколову? – закончил с кукишем в кармане Гучигов. – Евген, я серьезно. Звонил Соколов. У вас сегодня спевка с Орловской, ваш дуэт.

– Какого лешего? С чего это? – с досадой озадачился Чукалин.

– Соколов вызвал Мадаленну-Эммочку, – оповестил Гучигов с ехидным блеском глаз, – к ней нужен ты, Спарафучиль. Доводите до кондиции дуэт Спарафучиля с Мадаленной.

– С какой стати?

– Да как сказать… помягче… Виктор Анатольевич говорит: дуэт из-за тебя – дырявая шарманка. Спарафучиль Чукалин фальшивит и ревет, как белгатовский ишак на случке.

– Ах ты, зас-ра-а-анец! – Напевно, с наслаждением раскусил подлянку Евген.. – Я задушу тебя, как Дездемону.

Подлянка вылупилась из Ахмеда примитивной. Дуэт был отшлифован до блеска. Подлянка была вдобавок воровитой, поскольку нынешняя гипотетическая спевка ломала неодолимое намерение: сегодня ночью вновь окунуться в сочинительство свое, всласть поработать над шлифовкой «Сонатеныша».