И осознав, что все по-прежнему, отмены «Сонатенышу» не будет, нависнув над Гучиговым, вдруг взревел и заполнил столовую гремящим басом Евген:
– Молилась ли ты на ночь, Дездемона?!
Мгновенно, хулиганским импровизом ответил стонущим сопрано, заламывая руки на груди, Гучигов:
– Да, я мочилась, господин! Горшок мой полон! Что-о-о ночь грядущая гото-о-овит?!
И гэпнувшись в украинскую мову, воспаленно озаботилась чеченская хохлушка Дездемона:
– Паду-у ли я дручком пропэрта! Иль хило опаде-е-от дручок?!
Столовая визжала, грохоча аплодисментами: бадмаевцы пошли вразнос.
Цвела пунцовым румянцем Ираида – благоухала за спортфаковским столом капустная лабухиада наивысшей пробы. Она, выпускница-пианистка музучилища, понимала в этом толк.
Дуэт Евгена с Ахмедом плескал цветастыми крылами махаона над замурзанным бытием столовой. Евген с Ахмедом ходили к Соколову третий год, одолевая параллельно Спарафучиля и Герцога, Мельника и Леля, Гремина и Ленского.
Меж ними выткалась незримая, крепчайшая контактность, где можно было дурошлепствывать и обзываться, подначивать и ерничать, не опасаясь срыва в этно-злобу.
Когда чеченцев-ингушей возвратили из Казахстана, воткнув этническое раскаленное шило в славянскую среду, растекшуюся по Чечне, пустившую в ней корни – Чечня взорвалась затаенной, закоксовавшейся в горцах ненавистью. Ее формировала столетняя война, завоевание Кавказа Воронцовым и Ермоловым. Ее предельно-режуще заточило выселение вайнахов Сталиным-Серовым-Берией в сорок четвертом году.
В пятьдесят восьмом, сорвав всех репатриантов с казахстанских мест, используя таранную, нерассуждающую тягу выселенных к родной Чечне, Хрущев, с подачи Суслова, обрушил четырехсоттысячный, кипящий ностальгией этнос на обустроивших Чечню славян. Их руки и мозги здесь возвели железные дороги, школы и больницы, два ВУЗа, всю нефтедобычу, переработку, один из крупнейших в государстве машиностроительный завод «Красный молот», колхозы и совхозы, МТС, очищенные от деревьев и кустов пашни на склонах и в равнине Терека. Сломавшее хребет фашизму российское воинство, нередко одноного-однорукое, впряглось в ярмо восстановления и обустройства Чечни. Уцелевшие в военном огне, сгорали в трудовом полыме. За семь послевоенных лет под Грозным зловеще расползлись на сотню гектаров два полновесных кладбища.
На все это нахлынула кипящая безумным ликованием и затаенной местью лава репатриантов. Ее тейповых вожаков, мулл и старейшин собрал до этого в Алма-Ате министр МВД, оповестил о возвращении. Предупредил:
– В ваших домах живут русские. Жилья для вас там нет. Будете ждать, когда построят, или…
Ему не дали закончить:
– Нэ будим ждат. Гдэ жить – не твой забота. Эт наш дэл.
Другого ответа ни Суслов, ни Хрущев не ждали. И спущен был в который раз с цепи очередной локальный цербер геноцида.
Прибывавшие вселялись в бывшие свои подворья: в сараи, катухи, в палатки, раскорячившиеся на огородах.
В первую же ночь пали под ножами сотни свиней в десятках аулов и станиц. Отравленные, корчились, сдыхали в собачьих будках охрипшие от лая псы. Ревели в катухах коровы: изрезанное ножами вымя сочилось белесой, смешанной с молоком, кровью. Наутро открывая дверь, хозяева вступали в лужи из дерьма, зачерпнутого в их же туалетах. В предгорьях, в лесах, оврагах и горах вразброс валялись изнасилованные и истерзанные трупы девочек и женщин. И все это творилось при директивном бездействии милиции. Репатрианты очищали для себя пространство, вершили дело, к которому запрограммировано и хладнокровно подстрекали идейные сусловские гениоты.
Идейный Паханат Кремля был в меру образован, знал Гумилева с его неоспоримо подтверждавшейся в веках теорией сосуществования этносов, которое подразделялось на Симбиоз, Ксению и Химеру. Вайнахи и славяне на Кавказе практически всегда были разделены Химерой неприятия друг друга, впрессованы в незатухающую веками вражду. Химера изредка сменялась Ксенией нейтрального сосуществования (притерское казачество), где горцы, уважая казачью силу, их обязательность возмездия за зло, даже роднились с казаками семьями, когда случалось драпать с гор за Терек от кровной мести. Нечастым исключением благоухали симбиотической приязнью брачные союзы меж чеченцем и славянкой, но еще реже чеченка избирала мужем русского.
Шло время. Укрепляли Ксению в Чечне больницы, колхозы и совхозы, школы, где работали и преподавали русские. Крепчала карательная мощь за преступления и за протурецкий сепаратизм чеченцев у КГБ, разросшегося до масштабов КГБ Союзной республики. Трудно, с вывертами, с инвалидным скрипом формировалась мужская дружба, взращенная на общем поте и деле. В них зарубцовывалась исторически кровавая Химера.
Чукалина с Гучиговым слепило в драгоценное содружество гармония аккордов и мелодий, полифония опер. Где мировые симбиозцы Верди, Даргомыжский, Чайковский гармонией, как очищающим огнем, жгли шлаки отторжения в душах.
Евген с Ахмедом ценили все, что связывало их, и дорожили этим.
– Бойцы, утробы полные? – спросил Чукалин.
– Вроде да, – прислушался к себе и к остальным главный эксперт по утробам, штангист Вован.
– Тогда вот вам десерт. Сегодня в двадцать три ноль-ноль бадмаевцам прибыть ко входу на товарную станцию. Культурно, быстренько опорожним пульман с шоколадными конфетами.
Команда за столом расцветала. Ахмед отбил ладонями на крышке стола россыпь лезгинки. Бандурин с пушечным треском ударил ладонями. Большов разнеженно и маслянисто ухмылялся. Разгрузка пульманов на станции два-три раза в месяц (с нехилою оплатой за работу) была особой привилегией бадмаевцев, о коей договорились декан Щеглов и начальник станции: финансовый приварок к стипендиям спецкоманды превышал стипендии в разы. А ныне к этому приварку примешался шоколадный смак.
Советский блат, пахуче пропитавший номенклатурную толщу СССР, махрово расползался. Он цвел и здесь, где юные кентавры спорта усердно били копытами в своем спецстойле, лоснясь от спецпайка – как все талантливое: от лагерных шарашек – до членов всяческих Союзов.
– К пяти закончим? – истекая возбуждением, ерзал на стуле пловец Леха.
– Мы – да. Ты – нет, – с внезапной и нещадной жесткостью отсек Евген Вольского от шоколадно-денежной лафы, – скорблю, дон Хуан Вольский, но обойдемся без тебя.
– Эт… как? Как это без меня? – оторопел пловец, отказываясь понимать происходящее.
– На это «каканье» я вынужден ответить, зажавши нос: твоя персона нежелательна сегодня не только на разгрузке, но и на секциях. От нее несет вульгарной похотью и спермой. Поэтому иди проспись, отмойся. Разбор твоих ночных полетов мы устроим завтра. И моли Бога, чтоб он не стал вообще последним среди нас.
Он бил наотмашь. Впервые – так показательно, при всех. Поскольку процесс самцовой озабоченности у Вольского, по всем признакам пошел вразнос и требовал адекватных уже не слов, но действий. Но самое убойное для Вольского таилось в гробовой и солидарной немоте команды – молчание бадмаевцев легло печатью на чукалинский приговор. Поводья и удила, натянутые им, случалось, до крови рвали губы за раздолбайство любому. Но успел уже внедрить в их подкорку великий Бадмаев главный принцип: без железной дисциплины Лад сосуществования в команде закончится пахучим пшиком.
– А ты большой садист, Чукалин, – с любопытством озвучилась Ирэн, – ты раздавил бедного Лешку при всех.
Они сидели за неубранным столом вдвоем – команда ушла на занятия.
– Так рано вылететь из теплого гнездышка… дотопать до общаги ножками, без папиного членовоза… по всем признакам ты нашпигована спец информацией для меня, как новогодняя гусыня яблоками. Делись.
Чукалин отхлебнул чай из стакана. Проделанная порка Вольского была не для чужих ушей и глаз. Тем более не для чужого языка. И здесь без комментариев. Разбухшая в ней весть была действительно неудержимой, она рвалась наружу.
– Никогда не знаешь, на какой козе к тебе подъехать.
– К нам на гастроли прибыл маэстро Гусинский. И ты намерена похвастать перед ним своим муз-кадром, то бишь мною.
Ирэн испуганно и зябко шевельнула плечами: привыкнуть к той бесцеремонности, с которой тащит тайный замысел иль мысль из твоего мозга, как червя из норки – было невозможно.
– Борис Арнольдович здесь даст два концерта. Он ждет меня в семнадцать. И эта встреча нужна мне и тебе.
– Ваш выпускник?
– Он самый.
– Лауреат международных… вторая и четвертая премия в Брюсселе и Оттаве. Ты хочешь прихватить с собой меня в качестве сюрприза?
– В качестве заблудшего козла, который растрачивает время черт знает на какую физкультурную туфту. Вместо того, чтобы идти немедленно в консерваторию и поступать туда, пока не поздно.
– Вместе с тобой, конечно.
– Да, вместе со мной! Борик… Борис Арнольдович с его международным весом нам это может сделать.
– Можно сделать табуретку и ночной горшок. Но поступлению можно содействовать. Вам двойка по рус-язу, дочь одесситки.
– Скажите на милость, … какой антисемит! Ему режет ухо мой одесский говор!
– Ты же рискуешь, золотко, – он сказал это, клонясь к ней, всматриваясь с отеческой, всезнающей усмешкой.
– Чем?
– Гусинский прибыл за тобой.
– Что это значит?
– Всю остальную жизнь тебе предназначается хомут таперши и ночной кукушки. Ты будешь ездить с ним на гастроли, на фестивали, готовить кофе в номерах, а к нему бред энд батте (бутерброд – англ.). Переворачивать ноты на концертах и ублажать его в постели, по ночам, в очередь с другими.
– А он меня спросил про этот семейный смак?
– Сегодня спросит. А ты некстати тащишь с собой провинциального жеребца, который вздумал, курам на смех, зачем-то еще брякать на рояле.
– Не забывай – в моей педагогической узде с поводьями и шпорами!
– Гусинский может и раздумать с предложением, – еще раз предостерег Евген.
– Ты сватаешь меня Гусинскому?
– Любая ваша выпускница…