СТАТУС-КВОта — страница 49 из 162

Но главное – шпынял и протыкал нахрапистым ехидством злючей пацанячьей стаи, не ведающей ничего о сострадании. И эта стая никогда не брала «толстожопого» в свои забавы – игрища: в лапту, в войну и прятки, в стукалочку.

Там верховодила коряво-вожаковская дурында с кличкой Гмырь.

Могучий и наследственно-еврейский зов предков звучал в Гусинском: стать благополучней и богаче, а главное, известнее всех остальных, любой ценой пробиться наверх.

Негаснущая в Боре страсть возмездия плодила вакханалию видений. Вот он, уже закончивший консерваторию, попутно овладевший самбо, здоровым бугаем неторопливо вваливается в ублюдочно-загаженную узнаваемость двора. А там – все та же взматеревшая орава и тот, совсем уж оскотинившийся Гмырь. Он, Борик, отметелив всласть и изволтузив всю ораву, берется за Гмыря – на закусь. Он лупит его смачно, долго и изящно, расплющивает в блин лицо, откручивает ухи и сокрушительным поджопником бросает эту падаль на ржавые пруты забора. Гмырь зависает там мясным бифштексом.

– Ой бедный-бедный Борик! – она сказала это с состраданием сестры, запустив в кудреватость головы маэстро свои пальцы, продолжила с решимостью хирурга, взрезавшего нарыв стальной нещадностью скальпеля.

– Теперь я скажу совсем кошмарную вещь. Чукалин овладел всей техникой и звуком на халяву. Между другими делами. Он ходит в оперную студию. И успел спеть на сцене Гремина, Мельника и Спарафучиля. Так спеть, что наш министр Ваха Татаев готовится женить его на своей дочке Светке. А после этого поехать вместе с ним в Ленинград, в Мариинку, чтоб там прослушали его зятька: а-ля Шаляпина из Грозного. К тому ж, он акробат. Я видела, как он закручивает в воздухе такие кренделя, что деканат пускает слюни в ожидании: они считают, что у Евгена уже в кармане золото с чемпионата в Мюнхене, который будет в сентябре. Но самое гешехтное в нем, Борик: его готовятся забрать работать в КГБ. Отцу сказал об этом наш кент, майор оттуда.

– Он что, совсем не спит? Лунатик?

– Он не лунатик, Боря. Он Индиго.

– Чего?

– Ты уже слышал от меня про это. Когда папеле трудится, чтобы осеменить мамеле и в это время им помогает сверху кто-то третий – на свет потом рождаются Индиго.

– Ты хочешь сказать, что меня состряпали без третьего? – он выцедил фальцетом гадюку-боль из побелевших губ. – Зачем ты привела его?! Почему я должен от тебя выслушивать всю эту гнусь про все его таланты?!

Борис Арнольдович осекся. Отвисала челюсть, округлым потрясением истекали глаза – Ирэна раздевалась. Цветастой невесомостью шифона порхнула на пол кофточка… За ней вдогонку – лифчик… В оцепеневший мозг Гусинского ударила и пронизала белизной тугая, бархатистая упругость двух грудей, надменно коронованных бледно-коричневой элитностью сосков Остался на точеной плоти кружавчато-бардовый кругляшок трусишек… Но и его с неспешной деловитостью спустили к щиколоткам.

Черненая курчавость треугольничка в молочном окружении бедер добила музыканта. Он пил взахлеб глазами всю эту нестерпимую роскошь, как запаленный долгим переходом мул пьет оазисную воду из колодца. В предобморочном мороке он уловил вопрос:

– Ты хочешь, чтоб это все стало твоим?

И разум музыканта, истощенный годами сучьего аскетства (то некогда, то взбухшая прыщавость на лице, то гойские здорово-наглые кентавры, которых с идиотским постоянством предпочитало ему училищное бабье), включился в дело обретения семьи.

– Хочу я или нет, чтобы этот цимес стал моим… А что, на белом свете от Кушки до Владивостока найдется Сефардим или Ашкенази, который скажет тебе нет? Я знаю, что за все надо платить. И все имеет свою цену. Ты хочешь знать про мою цену?

– Ты правильно все понял.

– У приличных людей перед зарплатой дают аванс. И мой аванс тебе: штамп в наших паспортах, потом гастроли по Израилю. Потом я делаю визит к профессору Кабалевскому, и ты пойдешь на экзамен в консу Чайковского. Но перед этим мы работаем, как проклятые, программу для экзамена. Я сделаю ее с тобой, и Кабалевский скажет про тебя: «Ирэн, у вас большие перспективы.»

– Это аванс?

– Что, мало?

– Теперь про цену.

– Трехкомнатное жильё не дальше, чем Садовое кольцо. «Волга», где на спидометре не больше сотни километров. Потом гастроли, и гастроли, и гастроли. И ты везде со мной.

– И что я буду делать на гастролях?

– Готовить кофе в номерах «люкс» и к кофе – бред энд батта, что значит «бутерброд».

Ирэна дрогнула: Чукалин предсказал дословно!?

Сцепив губы, она выцедила, давя в себе мистический восторг:

– И это все, что надо делать?

– Еще переворачивать листы на нотах, когда играю на концерте…

– А ночью ублажать тебя в постели? – слепящая усмешка высвечивалась зеленым светофором на ее лице.

Борис Арнольдович задохнулся. Озоновый, ликующий порыв согнул его и бросил на колени: здесь и сейчас разрешено! Все у них будет! Здесь и сейчас!

Он двинулся к Ирине и, содрогаясь, вжался лицом в божественно-пушистую курчавость, проросшую у входа в рай. Его трясло, до тонкой фистулы истончился голос:

– Ирэн… ты Суламифь… я схожу с ума!? Ты здесь, и я лицом в тебя… в твою тютюлечку.

Он говорил, пришептывал горячечно, истаивая в сумасшествии желания, елозил цепкими руками по упругому атласу кожи. Не видел, как усмешка на ее лице сменилась на страдальчески-гадливую маску.

– Мы будем ублажать один другого… чтобы потом у нас пошли в тираж здоровые и умненькие байстрюки…

– Теперь моя цена – она не отстранилась от него, терпела, смиряя бунт в протестующе вопящей коже, в подергивающихся оскорбленно бедрах, не тронутых еще ни разу чужой лапой.

– Я выплачу любую цену, – сказал самец в Гусинском, готовясь завалить вот эту плоть, войти в нее, достать до дна набрякшим каменным клыком, торчащим под халатом.

– Ну… говори про твою цену…

«Какая тут цена?! Да нет сейчас такой цены, что остановит Борика Гусинского!!»

– Ты должен уломать Чукалина поехать с нами на гастроли.

– А что он будет делать там? Если согласен подмывать нас после сортира – возьму.

Маэстро корчился в нетерпеливом ожидании.

– Он будет первым номером в концертах. Ты – вторым. И, если надо, будешь подмывать его ты сам.

– Что-о-о?! – исторг то ль всхлип, то ль стон Гусинский: терновником торчала из его ушей колючая бредятина услышанного.

– Я научусь готовить ему кофе. И ублажать в постели. Ты должен убедить его залезть ко мне в постель, там на гастролях. И подготовить все для этого. Когда он распечатает меня, то ты свое получишь. Я выберу момент и подпущу тебя для случки. На час.

Высвободившись из цепкого захвата маэстро, Ирина стала одеваться. Гусинский выплывал из обморочной одури, хватая воздух ртом.

– Я ничего не понял… У вас здесь такой юмор? Тогда Ильинский с Райкиным могут отдыхать.

– Мне не до шуток, Боря.

Смотрела на маэстро одноголовая Горгона, холодным гипно-напором вгоняя в цепенеющее повиновение Борика – того, далекого, искательно-покорного изгоя-пацана в садистском Щебелиновском дворе. Но тот пацан вырос… Стал лауреатом! К нему снисходят уже Кабалевский, Ростропович, протягивают руку Гилельс с Ойстрахом… Пока он в их предбаннике… Но скоро его впустят в саму баню! А эта… Кто она такая?!

Гусинский встал.

– Ты понимаешь, что сказала? Тит в Иудее разрушил Иерусалим и истреблял нас. Но он не опускался до того, что ты сказала мне. Фараон не говорил такого даже своим рабам…

– Ни ты, ни я не знаем про что говорили Тит с фараоном.

Она нетерпеливо сдула шелуху словес с маэстро – здесь надо было делать Дело: любой ценой.

Гусинский, подойдя к столу, взял лист. Порвал его и подойдя к Ирэн швырнул клочки в лицо.

– Вот договор с Вайнштоком, с вашей филармонией. Пусть вам поет, вместо моей игры, Валера Ободзинский. Я уезжаю в Израиль на гастроли. Через два дня Вайнштоку пришлют всю сумму неустойки от меня. А вы… Скворцова…

– Значит, не подошла цена?

– Да я скорее сдохну! Кто ты такая? Теперь пусть мне дают бешеные деньги, но я не трону твои цимесы! Иди, Скворцова, вы мне надоели оба!

– С чего ты взял, Гусинский, что тебе будут давать бешеные деньги? Их будут отнимать.

С холодным сожалением, замешанном на любопытстве, она гасила сумашествие рывков лауреатской рыбины, беснующейся на спиннинге в ее руках. Она успела познать крепость лески и крючка, который заглотил лауреат.

– Что значит, «отнимать»?

– Это значит, что Кабалевский вычеркнет тебя из списка, уезжающих в Израиль на гастроли. Теперь ты будешь гастролировать в Задрыпинсках и ставки за концерт тебе понизят до смешных. На фортепианный фестиваль в Варшаве тебя еще допустят. Но Гилельс, председатель жюри, даст тебе двадцать третье место – второе от конца, какое ты заслуживаешь. Тебя уже никто не станет тянуть за уши в призовую тройку, ломать членов жюри – как это сделали в Брюсселе и Оттаве. И это только для начала. А дальше будет хуже.

Гусинский вдруг ощутил всей кожей: так и будет!

– З-за что?

– За неблагодарность. И за глупость. Ты отказался платить долги.

– Кому я должен?

– Цельсию, сорок два! – Она пронаблюдала, как ударило и перекосило жертву током. – Там не любят тех, кто забывает о долгах.

Гусинский понял, что тот мизер для Израиля, который с него брали после каждого концерта – всего лишь малая маржа, проценты. Но сам долг будет висеть на нем до гроба.

– Меня сегодня попросили напомнить: кто вытащил тебя, серятину, из Грозного и подложил, как тухлое яйцо, под Кабалевского в консе Чайковского. Кто отчислял тебе вторую стипендию от нас, из Грозного. Кто направлял на конкурсы и навешивал лауреата на тебя, недоделанного лабуха. Кто сделал вызов из Израиля на жирные гастроли слабаку Гусинскому, чье место – в конце четвертой сотни средних пианистов-гастролеров.

– Я это помню, – его, рояльного телка, корежило от бандерилий, воткнувшихся в него и предназначенных матерому быку. – Сейчас поедет моя крыша: зачем «Цельсию, 42» надо укладывать Чукалина на цимесы Скворцовой?