Все взгляды скрестились на Энки. Энки перекипал в брезгливой ярости – ему узда, ему намордник!
Он переждал чужих. И лишь затем поднял руку, сказал:
– Я не должен оповещать людей о предстоящем. Клянусь своим здоровьем. Если нарушу клятву – пусть падет кара Создателя на мое чрево: да изойду зловонием поноса в твоей столовой, брат!
Он повернулся и пошел ко входу, за ним – весь клан его, оставив за спиной багровый, красномордый ряд Энлильской челяди, давящей в себе хохот. Он распахивал створки резных массивных дверей, когда перед ним возник, загораживая дорогу, начальник археологов из свиты Энлиля – Навурх. Отрешенное, стеклянное безумие застыло в его глазах. Оно, это безумие и впрямь завладело сановником, поскольку дико и напористо, не уступая дороги, археолог навалился туловом на священное тело властителя – второго на земле после Энлиля. Уступая напору, отступал Энки назад, в зал Совета, где только что сжег мост между собой и кланом Энлиля. Смрад вражды все еще висел над креслами и над столом.
Вдавив Энки в зал, шагнул Навурх в сторону, чтобы достать взглядом владыку своего Энлиля. А достав, придушенно, нелепо опростался вестью:
– Владыка! Мы нашли скелеты!
Поистине безумным было все в нем и появление, и взлом незыблемых законов, где осмеливавшегося коснуться тела владыки сановника тащили волоком на плаху.
– Какие, раб, скелеты?! Где?! – гадливый гнев прорвался из Энлиля (безмолвно раздирая мантию межзвездья, к Земле неслась промерзшая за тысячелетия убийца, она же – и прародина их всех. А этот… про скелеты?!).
– На высшем пике гор у Джомолунгмы, Сар. К нему туда проложена дорога нами.
– Зачем нам эта гнусь скелетная? В своем уме ли ты, возмутивший здесь Совет богов? – трясло от ярости Энлиля?
– Там захоронены гиганты, Сар! Рост каждого по семьдесят локтей, – заволокло предсмертною тоской глаза Навурха, вдруг осознавшего, как дороги в последние мгновенья хрустальный блеск небес и шелковистый посвист ветра, зеленый трепет листьев за стенами дворца. Истаивала, отдалялась явь, необратимо заменяясь грозной навью.
Вонзал в него холеный палец господин, привстав на троне:
– Он перерос нас всех! Гробокопательный сановник длинен не по чину! Укоротите тело на длину его калгана, где мозг не властвует над глупостью инстинктов.
Не поворачивая головы, с мольбою, торопливо вышептывала жертва для Энки:
– Владыка, моя весть для Вас. Гигантские скелеты на горе покоятся под ходом в грот. Меня послал сюда незримый властелин из грота, чтоб Вас оповестить – Вас в гроте ждут. Я выполнил чужую волю, которая повелевает мной. Прощайте, Господин.
Жреца уволокли.
ГЛАВА 3
Василий сознавал себя настырным карликом. И карлик Прохоров обязан был уконтрапупить, свергнуть голиафа Мальтуса, чугунной головою протыкавшего академические облака. Последний людоедски выцедил оттуда – из недосягаемых высот свою идиому: о хилой истощенности пищевых ресурсов на планете. Которая не в силах прокормить прожорливое, катастрофически плодящееся человечество (хотя кормила без натуги стократно большие стада животной плоти). Из Мальтуса вытекало: кому – то надо прореживать (иль истреблять) двуногих. И этот приговор был утвержден незримым, но ощутимо осязаемым синклитом всемирных кукловодов. Они отслеживали несогласных с Мальтусом, мазали их клеветнической смолой, облепляли СМИ перьями – как деревенскую курву-поблядушку. Затем оттаскивали волоком из бытия, науки и известности: как Ивана Эклебена и Овсинского, Вавилова, как Мальцева и Моргуна, Иващенко, как Сулейменова, Бараева и Прохорова старшего.
Вот почему Василий Прохоров, усвоив намертво взаимосвязь бесплужного мировоззрения – с последующими похоронами заживо, стал изощрен, сверх осторожен в своем деле и в словесах о нем.
Еще в отрочестве, намаявшись подмастерьем в свирепо-тощем советском хлеборобстве, он ощутил однажды шок от рухнувшей на темя и придавившей мысли: А ПОЧЕМУ?! А почему их сельский луг, к зиме по-рекрутски обстриженный зубами лошадей, коров, истоптанный до черной голизны копытами, уйдя бессильно, замертво под хладные снега – весною сам собой взрывается густейшей, сочной зеленью? Его не пашут и не удобряют, его не засевают и не поливают… а он кишит червями в отличие от мертвой пахоты! Практически не знает поражений от фитопатагенов и болезней! Живет, цветет и КОРМИТ! Задавшись сим вопросом и не подозревал Василий, что эта мысль веками, раз за разом падала из выси в мозги лучших оратаев и начиняла их позывом к пахотному бунту: зачем все хлеборобы, которых тычут мордой в безотвалку, как нагадившую в доме кошку мордой в ее дерьмо – зачем они рвут жилы, пашут и боронят, запахивают в борозды навоз? И ПУХНУТ С ГОЛОДУ В НЕУРОЖАЯХ! И ПОЧЕМУ ЗЕМЛЯ ТОЩАЕТ?
А если… пристегнуть самородящую систему луга к зернопроизводству, скрестить одно с другим? Не пахать, не удобрять и не травить химической отравой себя и тех, кто зарождался в материнских чревах… может не насиловать, не задирать подол Природе-Матушке, к чему зовут Мичурин и прочая орда сельхоз-каганов, А СЛЕДОВАТЬ ЕЕ ПОДСКАЗКЕ?
… После Тимирязевки и аспирантуры его распределили в Среднее Поволжье, в агро-машинный НИИ, обязанный выдавать аграриям сравнительные результаты испытаний новой техники и вырабатывать рекомендации: как, чем пахать и сеять, какая химия в борьбе с вредителями эффективней (ядовитей!).
Ушибленный своей идеей (пепел сгинувшего в ЧК отца и пепел славянского голодомора стучал в его сердце) Василий в первую же весну отправился искать участок для воплощения ее. И на опушке леса набрел на заброшенный огрызок пашни гектаров в пять, который напрочь и свирепо оккупировал Его Неистребимое Препохабие СОРНЯК. Все в этом мире уже было: был столь же упоительный, заброшенный клочок земли у Никиты Прохорова, отозвавшийся набатным зовом в голове у сына – все сотворить как у отца.
Он выбрал шмат земли пять шагов на пять. И промотыжил его тяпкой. Нафаршированный остатками черной полусгнившей стерни и рубленым чертополохом клочок панически и встрепано таращился в небо пожнивной щетиной.
Набив холщовый мешок землей, Василий в институте исследовал ее на балльность. Земля, истощенная пашней, была на последнем издыхании – совокупный балл бонитета ее был 20, тогда как балльность многих черноземов была за 70.
За лето Прохоров мотыжил усыновленный клочок пять раз. В итоге многократно прорастающий и подрезаемый сорняк практически иссох. После чего ненастным поздним октябрем Василий вручную засеял подготовленную делянку озимой пшеницей Мироновской и Безостой -1под рыхлый дерн. Засеял редко, разбросом – около двухсот семян на квадратный метр, вместо шестисот,установленных академиками. Засеял, как сказала бы эта зубастая компашка – преступно поздно.
На колхозных пашнях уже вовсю щетинились взошедшие озимые, а Прохоровский отрубенок ушел под снег чернёно-мертвый, без единого росточка – как уходил под зимнюю бель тот выстриженный, вытоптанный деревенский луг в отрочестве. Содравши с шеи директивно-рабское ярмо, Василий с наслаждением и яростью взорвал все тухлые каноны и табу агро-орды: он не пахал, не удобрял, не боронил свой карликовый клин, хотя тот был на издыхании по плодородной балльности. Вдобавок, поздним севом – не позволил озимым прорости до снега. За это у колхозных вожаков, по самым мягким меркам, выдергивали партбилет и наделяли билетом волчьим – без права возвращаться в хлеборобство.
Весной его делянка, набухшая от снежной влаги, хлебнувшая тепла, буйно всплеснулась игольчатым изумрудьем всходов. Колхозные поля с озимой пожелтевшей зеленью, истратив силы на подснежную борьбу за выживание, с бессильною истомой оцепенели в дистрофическом анабиозе. Вдобавок хлесткие ветра и солнце свирепо, быстро высосали влагу из-под пашни и нежный корешковый кустик, еще переводивший дух от стужи, взялись терзать суглинистые челюсти окаменевшей почвы.
У Прохорова – все шиворот на хулиганский выворот. Вольготно угнездясь в просторном лежбище, похожим на пуховую перину из перепревших корешков, стерни и сорняков, она держала влагу – как бульдог залетного ворюгу. Зерно поперло в буйный рост, кустами в 2-3 стебля и в две недели обогнало пахотинцев! Недели через три в подспорье сыпанул с неба дождишко. Для пахоты – как муха для отощалого барбоса. Для Прохоровской бережливой почво-губки – сплошная оросительная благодать.
Колхозно-плужное изуверство над природным естеством сумело выгнать из зерна к июлю всего лишь десять хилых зёрен урожая. У Прохорова на его делянке единый зерновой зародыш, благодарно раскустившись, родил по сорок восемь и по пятьдесят тугих элитных близнецов. То был начально-первый хмельной этап победы!
Он сжал свой урожай серпом и вышелушил зерна из колосьев. Все, что осталось: полову, стебли, листья, он искрошил и разбросал мульчу по ежистой стерне, по млевшей в послеродовой истоме разродившейся делянке, затем промотыжил ее. В лесочке накопал червей и запустил пригоршню шустрых тварей плодиться на участке. Он знал – не расползутся, ибо какому дуралею, даже если он безмозглый, захочется менять насыщенную влагой обитель на изнывавшую в безводье пашню по соседству.
За лето дважды рыхлил клок мотыгой и дал ему уйти под снег пустым, на отдых. Весной засеял клевер. После него – опять зерно. Собрав зерно, оторопел: тяжелая и твердая пшеница тянула в пересчете на гектар, за двадцать центнеров!
Василий жил в двойном, раздирающем его измерении: испытывал плуги и сеялки, писал отчеты и доклады верхнему начальству про благо и необходимость вспашки. Но полыхал в его душе неугасимый жар эксперимента. Он выходил на новые, еще невиданные в средней полосе урожаи: на третий год делянка выдала зерна за тридцать центнеров. Земля, этот дар Божий, который перестали терзать пыткою вспашки, которой возвращали с мульчой практически весь фосфор, кальций и азот, которую рыхлили и пронизывали порами кишевшие в ней черви (их не было ни одного в соседних пашнях!) – эта земля теперь дышала пухлой негой. Она была живой и чистой – без удобрений, пестицидов, гербицидов., без коих вершилось истребление сорняков – лишь многократной к