– Воды? Вот и пошел туда! Неси им свою воду, «хиби», поссы на огонек! – Взрычала озверевшая натура козопаса и сокрушительным коленом поддала в зад переодетую фальшивку.
Хабиру визгнул: его подхватывали хлесткими тычками и гнали с ускорением к дверям пылающего храма.
Вопили здесь и там: обернутые в рубища Хабиру распознавались сразу: как кляксы жира на воде. Их волочили к храму, вбивали в открытый дверной зев. А, завершивши дело, закрыли с грохотом черненую массивность двери. И подперли надежно сучковатым дрыном.
Вспухал за дверью сверливший уши крик.
– Я отвращаю лик от всех, забывших божество мое! – Вновь рухнул голос из под небес.
Темнело. На раскаленный шар светила угрюмо наползала чернота. Толпа слепившаяся в многочленистую плоть, завыла, опускаясь на колени. В лазурные чертоги дня свирепой, пачкающей сажей вламывалась ночь. С животным ужасом толпа следила, как пожирает тьма сияющее солнце.
– Смотрите…и запоминайте…– все глуше, отдаленней грохотали небеса.
Ночь – дикий, непроглядный мрак окутал землю. Вжимаясь в прах земной, в предсмертном ужасе ерзала в пыли распластанная чернь. Алмазным хищным блеском полыхали звезды, прокалывали стрелами лучей из поднебесья мертвящее безмолвье города. Его терзал, пронизывал ревущий факел пламени над храмом и вой горящих заживо жрецов с Хабиру – за каменными стенами.
– Увиденное расскажите тем, кто предпочел мне идолов из камня. Я возвращаю KI свой лик, – угрюмо выдохнул, пророкотал Энки спустя минуты.
Надсадно, загнанно стучалось в ребра сердце: вражда простолюдинов к храмовым жрецам, к Хабиру неукротимо полыхала среди черни, чьим символом стал подпиравший двери дрын. И загасить вражду могла лишь жертвенная кровь.
Мрак ночи таял. Блеснула ослепительно из под диска дуга сияющего света: РА возвращался к людям. Стремительно светлели небеса. В неистовом восторге ревело сборище под ними. Протуберанцы ярого огня, объявшие уж половину храма, почти что растворились в свете солнца. Оно очистилось и плавило теперь небесный купол с ликующей и прежней мощью.
– Раз, голубок! – Взревел, осклабился вдруг козопас, задравший голову: в горящей, белой тунике, спасаясь от огня, скакнул в окно и полетел, крылато трепеща, служитель храма.
– Летишь к Анубису? Пусть твой Амон тебя подхватит!
Глухой шлепок о камни включил в работу хор. Толпа заржала, взвыла, подхватила:
– Два, голубок! – Второй пылающий комок метнулся из окна.
– Три, голубок! – Ревела в унисон уже вся площадь. Из окон выпрыгивали вперемешку жрецы, служители, Хабиру. На каменной осклизлости булыжной мостовой, искляксаной шмотками мозга, валялась скрюченная, чадившая горелым мясом человечья плоть: венец творения Создателя.
Расколотые черепа белели на изломах костью, кисельно вздрагивала гладь кровавых луж. В них отражалось пламя храма. И в них же с негою купалось солнце, вальяжно принимая жертвенную ванну.
Засасывал и вздрючивал толпу восторг возмездия: за голод и болезни, за измордованные мускулы в работе, за предназначенность жить в стойле нищеты, без права мыслить и творить, мечтать о будущем, все время ощущая над собой готовый опуститься хлыст. Кипяще клокотал неукротимый бунт. Теперь он смачно чавкал, пожирал мучителей.
Энки в Мегсинте, отключив его, оцепенел в подавленом раздумье. Ему было позволено увидеть итог правления Энлиля, Разумные сообщества туземцев расколоты враждой. В одних бурлила не гаснущая жажда мести. Другие – горстка кукловодов, погрязла в роскоши. Расчетливой, тотальной ложью загнавшие стада людей в клетки покорности и страха, они расплачиваются за это своими жизнями в погромах. И эта круговерть – во всех веках. За все надо платить.
И весь этот порочный круг развития двуногих после Потопа – был слепком с допотопной жизни. Он будет расползаться по планете и пачкать небеса все той же чернотой неправедного жития. За что Создатель и наслал на землю кару. Ему, Энки, дано было увидеть, осознать итоги своего эксперимента с Нинхурсаг, внедривших в Божественную неприкосновенность хромосом разумных, ген Паразита. Чем преступили Закон всей Прави. Последствия ему позволили увидеть, вменив в обязанность исправить преступление.
Египетский двойник Энки, сидящего сейчас в Мегсинте, вступив в законное правление, затеял внедрение монотеизма. Он предложил аборигенам Мицраим вместо химер уродов, реальный, светлоликий образ РА, возвысил, поднял человека от смрада преисподней к небу, к Тому, кто создавал все сущее. Все окропилось кровью. Теперь терзало разум сидящего в Мегсинте: а стоил ли тот акт в Египте стольких жизней?!
Однако время шло, неотвратимо надвигалась магнито-сокрушающая кара прародины его – Нибиру.
Энки вновь запустил себя в пучины Мегсинта: что дальше с Эхнатоном, что будет в том Египте, повернутому ликом к Ра?
ГЛАВА 27
Рачковский шел, почти бежал по коридору. Бесконечная анфилада окон отбрасывалась за спину, резкий цокот сапог по паркету рублено втыкался в уши. Кружилась голова, нестерпимо пересохло в горле и во рту, Неотвязной, травящей душу панорамой стояло перед глазами видение: белый грозный хаос площади, со врезанными в нее буграми трупов и кровяными лужами. Остатки мечущихся, ковыляющих, ползущих фигур. Агония расстрела конвульсивно истощалась. Трепов, со змеистой ухмылкой на щеке. Его голос гулко бил в уши утробной хрипотой:
– Ступайте полковник… доложите императору о завершении дела. Бунт подавлен. Ныне же отыщем и зачинщиков во главе с Гапоном. На площадь вызваны санитары и похоронная команда.
…Навстречу Рачковскому по коридору, метя паркет колокольными опахалами платьев, скользили двое. Рачковский, вобрав их облики в туманную рассеянность сознания, едва склонивши голову, протаранил воздух дальше. Но вдруг остановился, будто зацепленный крюком под ребро. Его шатнуло и повело. Он обернулся,
«Глинка?!! Бог мой… сокровище всей жизни… пулей пронизанное… Юстинушка… боль моя нестерпимая… жива?!!».
– Что с вами, полковник? – державно выцедила царица.
– Он потрясен бойней, устроенной им на площади, матушка, – сказала Глинка: оживший призрак во плоти.
– На оную он давеча запросил одобрение. Это признак большого мастера: потрясаться деянию, самим собою сотворенному. Таких, как правило, большинство средь фарисеев. Не так ли, Юстина?
Резонирующая в голосе царицы гадливость ужалила сквозь мундир в самое сердце, формируя яснее ясного: «сей живодер жидовского помета».
И Рачковский, полу обморочно пришпиленный к стоящей перед ним Глинке, ощутил, будто пощечный хлест по лицу.
– Именно так, матушка, – с холодным и столь же брезгливым любопытством подтвердила фрейлина.
– Государыня, я потрясен несколько иным и не имею привычки отрекаться ни от своих деяний, ни от своего несчастного племени. Государь ждет доклада. С вашего позволения…
– Я вас не задерживаю, господин мясник. Идемте, Юстина.
– Государыня, позвольте мне досказать полковнику остальное, – осталась на месте Глинка, не отводя глаз от Рачковского.
– Если тебе угодно, – холодно пожала плечами царица. Поплыла далее одна в коридорно-квадратную протяженность.
– Я скоро, матушка, – виновато отозвалась Глинка. Наливались белизной, подрагивали ноздри воскресшей.
– Что скажете, Петруша?
– У меня нет права говорить. Мне оставлено лишь право действовать, – выстонал Рачковский.
Опустился на колени. Вынул из портупеи браунинг, понес к виску.
– Велите это сделать, сударыня.
– Оставьте дешевые жесты, полковник, все это читано в бульварных романах – сказала Глинка. Погладила Рачковского по голове. – Бедный Йорик, шут жидов. Ждите. Я вызову вас, явитесь ко мне с теми «Протоколами», из-за коих я была вами пристрелена и брошена, как грязная шлюха. Во мне бунтует ненависть и омерзенье при виде вас, но мы обсудим вашу службу у престола. Вашу безупречную и безмолвную службу. В противном случае я раздавлю вас докладом обо всем случившимся императору. Через его матушку. Идите.
Полковника трясло, он давился рыданием.
– Вы научились так картинно содрогаться, – жестоко, нервно осеклась голосом фрейлина. – Но это слезы крокодила. Я, как никто, знаю им цену.
– Юстинушка… ты существуешь… простите сударыня эту истерику… я был мертвец. Я тогда струсил. Вы воскресили мертвеца. Молю лишь об одном – не гоните от себя пса. Отныне я ваш сторожевой пес, готов лежать на тряпке у вашей двери. Мне не нужна ни кость с вашего стола, ни взгляд, ни прикосновение. Я с ликованием, восторгом, удовлетворюсь лишь мыслью, что вы живы, что вы там за дверью, и из под нее течет мне в ноздри запах вашей кожи и звенит райским колокольцем ваш голос. Отныне это высшее блаженство. Вы живы, голубушка, вы живы, благодаренье Богу!!
– О, Господи… за что такая мука, – она заплакала. – Мне это слушать после того, что было…
– Я с обожанием повторяю: Господь вас сохранил. И я отныне раб ликующий, ваш Цербер, готовый клыками глотки рвать всем, кто посягнет на вас и на престол. Я много знаю, сударыня и очень многое умею. Теперь я воскрешен для службы вам и трону. Простите. Мне надобно идти с докладом к императору.
Он поцеловал край ее платья. Стремительно поднялся, вытер слезы. Ушел – летящий над паркетом. Но через несколько шагов, остановившись, оглянулся. Встал на колени, низко, как иконе, поклонился ей, смотрящей во след. Исчез за поворотом коридора.
– Ваше императорское величество! – озвучил свой приход Рачковский. Он стоял перед царем. Дрожала каждая клеточка воскресшего к бытию полковника. Вина терзала память, отягощенную хладной бойней. Восторгом освещалась та же память, непрестанно воскрешая облик только что обретенной, ожившей Глинки.
– Вы истерзано смотритесь, полковник, – озабоченно отметил царь – впрочем, и я, наверное, хорош, в это чудовищное утро.
Встал боком к зеркалу. Скосил глаза. Мизинцем прикоснулся к шелку бороды, пригладил ус.
В мозгу Рачковского прорвавшись из глубин, с ехидной неприязнью пшикнула мыслишка: «фанфарон».