Обед привезли из совхозной столовой в алюминиевых бидонах на ГАЗоне. Под наскоро сколоченным навесом сбили с утра из двух широченных досок стол и скамьи, прошлись по ним до сливочного блеска рубанком. Бригада и подсобники Евгена потянулись, глотая слюнки на стук алюминиевых мисок. Бригадир позвал:
– Евген, ай да на травке поваляемся, спины разогнем.
Они выбрали просторно распластавшуюся лужайку шагах в двадцати от навеса. Легли на спины, блаженно напитываясь лопатками, всем позвоночником теплым, целительным током земли.
Перевалив за зенит, плавило голубую бездну слепящее светило, под коим нежилась там и сям пухлая хлопчатость облаков.
Зеленым буйством дрожал неподалеку в мареве хвойный бор, расцвеченный редкими, пятнисто-рафинадными свечами вековых берез. Распахнуто, стерильно-свежей зеленью пласталась травянистая равнина меж бором и лежащими мужиками. Неповторимой вековечною красою втекала в них кондовая Русь.
– Я вот все думаю: ведь кто-то сотворил всю эту красоту! Ну не могло все это само по себе народиться! – с растерянной, стонущей силой вдруг выдохнул Тихоненко.
– Создатель сотворил, – внимательно и с интересом зыркнул Евген на лежащего соседа, которого вдруг прорвало изначальным, детским вопросом. Преступно запоздало советское бытие с просвещением первобытных охламонов своих в таких вопросах, за что и пожинает ныне глобальную раздрызганность всего и вся.
– Для человека сотворил, – продолжил Евген, – чтоб человек в итоге стал помощником ему.
– Щас! Станет! – едко взвился бригадир. – Реки потравит, земли на распыл пустит – и станет. Евген, мы все курочим вокруг себя от дури нашей русопятской или как? Куда ни кинь – везде бардак. Возьми хоть эту ферму с дебильным типовым проектом. Сотни таких же по стране клепают! К зиме везде в них небеса отапливать возьмутся, солярку дармовую жечь: меж небом и отоплением – пластина шифера. Телята на морозе чахнут на полах бетонных, надой с буренки – как с козы, особенно когда такие дуболомы, как Бугров, буренкам вместо сена – солому с ветками березовыми к морде сунуть норовят, породу новую вывести: веткожоры. В какое хозяйство не сунься – везде озверелые битвы за урожай к осени разворачивают, а к зиме просираются. Дурдом тотальный! Но отовсюду вопли про «исторические победы». И все факты дуроломства, хоть в оре пупок надорви – как булыжник в сартир: бульк! И нету. Одна вонища цитатная. Куда ж хозяева у нас смекалистые вдруг подевались?! Неужто на Руси одна пьянь да рвань осталась?!
– Не вдруг, – негромко, жестко озвучился Чукалин, – для этой цели и затеваются все войны с революциям, чтоб их полпреды Кутасовы…
Он не закончил, рывком поднялся: кольнул в сердце неведомый доселе импульс. Отпочковавшись от узорчато-лесной стены, едва приметно поплыла по лугу, по шелково-малахитовым зеленям женская фигурка.
– Сколько курсов одолел? – расслабившись, обессилено отпал от непосильных глобализмов бригадир: все равно не одолеть такое мозгами, где как ржавый гвоздь сидит школьная программа про светло – сияющие блага всех революций.
– Четыре, – запоздало отозвался Евген.
Фигурка укрупнялась. По бархатистой зелени приближалась сюда гармония во плоти. Бело-пятнистое, в горошек платье упруго облегало грудь, гитарность бедер. Струились платиной ручей волос, стекая с головы на плечи.
– Четыре курса за спиной. Один остался.
– И кто ж ты будешь через год? Чему обучен?
– Тому, чему учили.
– А много ли умеешь? – пророс, топорщился в нем извечный интерес к сородичу по державе: а кто он есть по сути? Надежен ли в невзгодах, в схватках, коих спущено было Родине его взахлеб, по самые ноздри. Продолжил: – Я вот ФэЗэУшник, умею землю рыть, печь хлеб, строгать, тесать, лудить, класть печи, погреба, крыши крыть и стены возводить – с нуля, на пепелищах, на крови и костях прапращуров наших. Навык у меня нужнейший для Руси, кою шакальё кочевое веками разоряло. А ты? Не обижайся парень. Четыре года протирал штаны в тепле, в довольствии, за чужой счет, сжевал немало хлеба с маслицем. Наел мяса – бугай на загляденье, аж оторопь берет. А дальше что? Хоть чему-то научили?
Беззлобно, но настырно лез в человечью суть интеллигента матерый и мастеровитый демос.
– Кое-чему, Степаныч, – рассеянно и отстранено отозвался студент. Приподнялся, сел, вытянув ноги.
Летяще, босоного, казалось, не приминая трав, несли к ним точеную фигуру две загорелые ноги. Пятнисто-белый, в черную горошину ситчик облегал истомно вызревшее, в жажде материнства тело. Две идеальной формы чаши – тугая, не зачехленная лифом грудь перетекала в дразнящую округлость живота. Под ним спрятано угадывалось волшебство припухлого треугольника, зовущего к себе с ума сводящим кличем. Гитарная налитость бедер вдруг вырывалась из под платья чеканной обнаженностью коленок.
Евген смотрел с пересыхавшим ртом. Не рассуждающей, доселе незнакомой звериной тягой влекло к себе совершенство плоти.
– …так все-таки, чему обучен? – проник в сознание Чукалина сквозь пелену вопрос бригадира.
– Вот этим безделушкам, бригадир, – наконец отозвался Евген. Оперся пальцами о землю и оторвал от земли бедра – со струнно натянутыми под прямым углом ногами. Напрягаясь, подался спиной ввысь, понес ступни меж пальцев и вышел в стойку на руках. Прогнулся в спине, круто изогнув тело, теперь увенчанное босыми, натянутыми ступнями. Оттолкнувшись от земли кистями, могучим хлестом голеней упруго и сталисто разогнул телесную дугу, перелетая с рук на ноги – в полуфляке. И тут же рывком забросил руки назад – во фляке.
Ускоряя темп, пошел мерить лужайку рвущими воздух пируэтами. Он несся к женщине по травянистой глади гигантской, бескостно-гибкой гусеницей, упруго перелетая с рук на ноги, готовя главный полет.
Поймав момент, когда до обморочно застывшей гостьи оставалось пять шагов, мощнейшим тычком ног толкнулся об упругий дерн и взмыл ввысь метра на два – спиной вперед. На пике траектории рванул к груди сжатые кулаки, запрокидывая затылок к лопаткам – закручивая тело в двойном сальто прогнувшись.
Во всей немыслимой красе взвихрила воздух мужская плоть – в акробатическом элементе супер-ультра-си, которое в то время исполняли на планете два, от силы три акробата профессионала.
Приземлился в метре от женщины, магнитно поймав цепкими ступнями ковровую податливость дерна. Взревела под навесом стройбригада, треща ладонями в восторженной овации – свой в доску, доморощенный парнюга, бок о бок ломавший их общую стройработу, затыкал за пояс на глазах любого столичного циркача.
– Воткнулся акробатикой в деревню – вундеркинд Чукалин, – сказала гостья.
Евген изумленно вглядывался в женщину. Стояло перед ним в простоволосой дивной зрелости тридцатилетнее совершенство. Чуть трепетали точеные резные ноздри, под ними сочной вишнею светились в хладной усмешке губы. Под ровными дугами густых бровей, распахнутыми серыми омутами мерцали напряженным разумом глаза. Евгений проник в их глубину, дрогнул: там ледниковыми пластами заморожено мерцала безысходная тоска.
– Я вас не знаю, – взвихрился в памяти Чукалина набор знакомых лиц. Но этого там не было.
– Немудрено, мы видимся впервые. Но это не помешало тебе отчебучить передо мной свой супер-ультра–си.
– В вашу честь.
– Вот видишь… а я, неблагодарная, не восторгнулась. И чепчик вверх не бросила.
– Вы меня знаете?
– Само собой. Про вундеркинда Женечку вся эс-эс-эсерия трезвонит в лапоть.
Отторгающе и непонятно жестко дразнилась гостья, вонзая в него холодную пытливость взгляда.
– Я вас сердечно приветствую, Виолетта Павловна, – непохожий на себя, с какой-то виноватой суетой возник рядом бригадир. Захватил в ладони царственно протянутую руку, разнежено и осторожно тиская ее.
– Здравствуйте, Витенька, здравствуйте, голубчик, – по родственному отозвалась Виолетта. – Все реже к нам визиты. Бабушка тоскует ведь.
– Работа, будь она неладна, – сокрушенно вздохнул бригадир, – на части рвут, ни продыху, ни выходных. Чего же мы стоим? Борщ стынет. Не откажите отобедать с нами. По запахам – постарались поварихи.
– Семеро с сошкой, одна из леса с ложкой, – качнула головой в отказе гостья. – Не заработала я обед, Витенька. Особенно в такой … вундеркиндовой компании. И домой пора.
– Обидите бригаду, Виолетта Павловна, – взмолился Тихоненко. – Евген, хоть ты скажи!
– Сударыня, в его зазыве уважение, на грани обожания. Бригаду вы действительно обидите, – сказал Чукалин в прохладно-учтивом нейтралитете: его, держали почему-то в прихожке перед чертогами Знакомства.
– Экий мажордомный стиль у вас, Чукалин, – сказала Виолетта: в мучительной раздвоенности расслоился разум – увиденное наяву не совпадало с тем знанием о парне, что гневно отвращало от него.
– Вы знаете меня, – сказал Чукалин, уже не сомневаясь. – Откуда?
– Не мучайся, дитёныш, – скупо усмехнулась гостья. – Мир тесен. Всего десять лет назад передо мной и Вероникой Щегловой – студентками Лесгафта, вот так же резво скакал под Питером по травам сокурсник наш и твой нынешний тренер в Грозном Геночка Омельченко. Мы до сих пор раз в год черкаем по письмецу друг другу. Мир мал и тесен, вокалист Чукалин. Так постарайся не плевать в колодцы.
– Омельченко упоминал обо мне в письмах…
– Упоминают о знакомых. Ты – не знакомый, ты его пот и кровь, его изделие. И главная надежда стать при тебе Заслуженным на чемпионате Европе. Который ты так нагло отфутболил. Увы – роскошный ученик Геннадия, как оказалось, – суть куртизанка, меняющая мужиков за деньги. К примеру, тренера Омельченко – на денежного босса Тихоненко.
…Она ударила без жалости, под дых, при бригадире. Ибо люто ненавидела предательство среди мужчин и исповедовала пожизненно солидарность аборигенов-лесгафтовцев.
Все стало ясно. Его, чукалинский выбор: спеть на премьере Гремина в «Евгении Онегине», и отказаться от первенства Европы так сокрушительно ударил по Омельченко, что отозвался эхом в этой вот… безжалостной русалке.