Главарь прицелился, метнул камень в средину круга, окольцованного стражей. Мгновение спусти из темноты чуть слышно хрустнуло ребро грудины. Содрогнулся и застонал Моше. И тотчас, пронизавши сумрак, сорвалась с рук стая каменьев: дробила кости рук и ног, впивалась, рвала тело у Пророка, поведшего всех к очищенью.
Все стихло. Плавали в бездонном забытьи левиты, спал Аарон. Над его братом, почти засыпав тело, бугрился холм каменьев. В разбитой голове Пророка истаивал последний просверк Декалога: «НЕ УБИВАЙ».
ГЛАВА 43
Воркующе и осторожно приступила к делу жрица Юфь, ибо всем им предстояло унести в глубины моря с этих хазарских песков не только ликованье сытой плоти, но и насыщенную древним обрядом память. А она нуждалась в точных деталях сотворенного: где, когда, как вела себя в обряде жертва, и, главное – она должна сама сказать все о себе.
– Как звать тебя, мой ангел? – спросила Юфь. Молчала жертва, осмысливая происходящее, и темной предгрозовой невзгодой, предчувствием страданья полнились детские глаза.
– Я спросила, как твое имя? – охладела голосом жрица.
– Я хочу пи-пи, – опять не выдал имени ребенок, пока что бессознательно сопротивляясь враждебно– чужеродному вокруг себя. Да, ангелом он был. Но не ее, не этой, бесстыдно голой, с кроваво-красными губами.
– Ты вредный мужичок, – помедлив, попеняла Юфь, – Конечно же, мы сделаем тебе пи-пи. Твое брюшко должно быть чи-и-и-истым. Вставай, потс.
Малыш поднялся. Но тут же шлепнулся на задок: не держали еще ножки, и плавала в эфире голова, не отошедшие от двухсуточного полотняного плена и снотворной дури.
Юфь прихватила за бока и вздернула увесистое тельце. Прижала к силиконовой груди левой рукой. И, приподняв его отросточек холеным пальцем, велела, уже не скрывая прущего наружу омерзенья:
– Ну, очищайся побыстрей, свиненок!
Светлая струйка дугой ушла в песок. Хазарский берег впитывал ее в себя, едва приметно прогибаясь от тяжести обрядового очищенья.
– Как пацана назвала мамочка? – вновь попыталась разрешить непредвиденный затор нагая жрица.
– Ни мамочки, ни папы нет. Вы скажете, где они? Вы скажете?… – переспросил он со слабой, сразу же угаснувшей надеждой. – Тогда зачем вам мое имя?
– Ты скоро их увидишь, – пообещала с ледяной усмешкой Юфь – хотя… не так уж скоро. Тебе придется терпеть. И очень долго.
Она прикидывала: ударить, вплющить хлесткую ладонь в мордашку или рано? Пожалуй, рано – нет имени из его уст, нет страха и мольбы. И все идет пока не по обряду.
– Я потерплю, – сказал он, содрогнувшись: садистский импульс самки, лишенной материнства, проколол его.
Юфь отвела глаза: их обожгло суровым пониманием дитёныша того, что предназначено ему. Она проигрывала в самом начале. И чувствуя, как закипает внутри злоба, все ж постаралась не выпустить ее наружу. Юфь сделала еще одну попытку:
– Малыш не знает, как его зовут? Он разве недоношенный кретин?
– Я знаю свое имя, – тотчас же отозвалась жертва, – у тебя грязные губы.
Этот свиненок не хотел, чтоб ее губы пачкали имя?! И размахнувшись, она что было силы, хлестко ударила мальчишку по губам, разбив их. Отдернулась головка. Из ротового уголка сползла по подбородку струйка крови и канула в песок. Вот это было плохо. Ей стало дурно: постыдно не сдержавшись, она транжирила их общее богатство… при Властелине!
– «Цивуй Мангогима Тойсвюс», – хлыстом стегнул их всех негромкий, обессоченый голос Владыки, стоявшего под дубом. Он им напоминал названье книги, которая предписывала действия в обряде. Там не было разрешенья спускать кровь жертвы в землю и проливать в бабской истерике их общую живицу.
Юфь отшатнулась от ребенка. Достала из саквояжа платок и вытерла с лица младенца кровь. Оттуда же извлекла маленькие ножницы, велела малышу сквозь зубы:
– Дай пальцы!
И, не дождавшись исполнения приказа, схватила его руку, цепко сжала и развернула ладонью книзу. Удерживая, стала стричь на ней ногти, глубоко, до мяса, до белой роговицы убирая черную полоску земного праха.
Ее близнец – Озя, дождавшись окончания работы, схватила малыша подмышку. Юфь подхватила. Они понесла обстриженного к затёсине на дубе. Там ждал Владыка!
…Кокинакос, между тем, сгреб горсть шампуров с нанизанным уже кутумом, распределил проворно по мангалу, над малиновым, пахучим жаром от вереска.
Иосиф, начальник охраны, проверяя надежность, дернул за концы прибитой к дубу слеги. Бросил на песок секиру, достал из кармана два льняных жгута.
Тоскливо, гулко ломилось сердце в ребра, отвращаясь от предстоящего дела. Его направили сюда на службу из Моссада не для такого, почти десятикратно увеличив плату за работу. Но здесь он влип в немыслимое, рабское беспрекословие, из коего уж не было возврата.
Зверь с балалайкой, возбужденно-встрепанный простором на природе, ковылял к пригорку под дубом.. Там шлепнулся задком на сливочно белевшую щепу, упавшую с затесины. Приладил балалайку на коленях, ударил лапкой по трем струнам и завопил хрипато-разухабисто:
– По ди-и-иким степям Забайка-а-алья-а-а-а…
Разнолобковые, держа ребенка на весу, развернули малыша спиною к дереву. Разом приподняли, приставили к слеге раскинутые ручки. Иосиф торопливо, туго стал приматывать их к белому кресту жгутами. Затем прикрутил две хрупкие ножонки к шершавости дубового ствола.
Закончив дело, трое отступили. Он висел над свитой – ХРИСЛАМСКИЙ, полураспятый младенец, так и не отдавший своего имени на поруганье.
Солнце уже вовсю полыхало, приближаясь к зениту. И янтарный полумесяц с впаянным в него крестом на груди Руслана, впитывая этот свет, раскалялся, разбрасывал колючие лучи. Они вонзались в зрачки палачей, заставляя их смаргивать и отводить глаза.
Рыбий плеск в воде отдалялся, стихал. Оборвались голоса шимпанзе и его инструмента. Ибо разбух над лесом, над оцепеневшим морем свистящий шепот обрядовой молитвы, что текла от недвижимого, с запрокинутым лицом Ядира:
– Радуйтесь и веселитесь дети Израйлевы… да извлечется кровь в память вечную… не яко отрока сего, но яко падшего Кудра… во имя Мордехая и Эсфири!
– Яко падшего Кудра, – заморожено и глухо опросталась повтором свита.
– Да исчезнет имя ЕГО! Да истребятся верующие в НЕГО, яко трава иссыхающая и воск тающий!
– Да истребятся верующие в НЕГО, – торжествующей терцией повторили проклятие сестры.
– Мне… будет больно?! – оборвав молитву, вдруг слетел с дубовой выси вопрос полураспятого. С маленького лица, вознесенного над свитой, кричали две сине – перламутровые чаши глаз, из коих сочился ужас брошенного всеми. Глаза следили за Ядиром.
Властитель шел к дереву: его прервали!
Он широко шагал – свитая из коричневых мускулов голая махина, поудобнее перехватывая рукоятку трезубца. Он был здесь главным и только его еще не познал висящий на кресте, познавший до конца тех троих, кто начал распинатьего.
И этому, последнему из непознанных, задавал свой вопрос малыш: О ПРЕДСТОЯЩЕЙ БОЛИ.
– Да, маленькая скотина, – подтвердил, внезапно успокоившись, Ядир, – тебе здесь будет больно. Очень больно. Но ты должен терпеть. Ваш Бог терпел и вам велел.
Припомнил он греющую сердце идиому, вкрадчиво и ювелирно запущенную ими, зилотами, в гойские стада, чтобы сгибались те в покорном раболепии.
– Я буду терпеть, – содрогнулся, потеряв последнюю надежду, всеми брошенный. Он поднял ввысь глаза – прочь от двуногой стаи, готовясь принять РАСТЕРЗАНЬЕ.
– Ты можешь кричать и просить прощения, – разрешил Ядир. – Чем громче, тем лучше для тебя. Но ты обязан нам сказать – как тебя зовут. Тогда мы уменьшим время боли.
Ядир не получил ответа. Привязанный к кресту, отдалялся в небо, познавший теперь всех. Тонкие ноздри его трепетали, ибо нестерпимый аромат тек снизу – от жаркого мангала с прожаренным кутумом и кубинским угрем, тек прямо в сердце – через пустой уж двое суток желудочек, сжимая его спазмами.
– Цивуй Мангогима Тойсвюс, – уже без нетерпения напомнил всем Ядир, подталкивая всех дружеским коленом к долгожданной финальной – главной стадии.
Кокинакос открыл отдельно лежащую, приготовленную коробку, достал шесть серебряных блюд, с дивно прописанной черненной в Дагестанских Кубачах резьбой. Юфь приняла их от кока. Приблизила к лицу, дохнула на сияющую поверхность дна. В глубине серебра на миг затуманился смутный лик с кроваво-поперечной полоской рта.
«У тебя грязные губы…», – на миг ворохнулось, крапивно обожгло в памяти.
Жрица раздавала блюда четырем, себе оставив два. Свита с блюдами в руках приблизилась к стволу.
Иосиф доставал из кармана гвозди – шесть спиц из титана, кованых в Хайфе. Поднял с песка и отряхнул секиру. Приставил первый гвоздь к сжатому, уже посиневшему кулачку над собой.
– Раз-з-о-ж-жми, – велел он хрипло, успевший отвыкнуть от бесполезных здесь, при Ядире, слов. Тоска и яростный протест от предстоящего кислотно разъедали душу. И это отражалось на лице его – под стерегущим взором ничего не упускавшего Владыки.
Дрогнули и послушно развернулись пальчики полураспятого. В ладонь уперлось острие гвоздя и обух секиры смачно и хищно лязгнул о его шляпку, загнав металл сквозь мякоть в дерево. Сдавленно вскрикнул и содрогнулся всем тельцем малыш.
Скатилась и закапала в песок кровяная, Хрисламская брусника. Но тут же зазвенела, учащая бег, о дно подставленного Юфью блюда, заливая горячей багряностью шестиугольную черненую звезду на дне. Обряд пошел на славу, набирая силу!
Потух солнечный блеск на шляпке гвоздя от надвинувшегося на солнце синюшно-гнойного, набрякшего угрозой грозового облака.
– Ты можешь кричать, кричи, байстрюк, – напомнил повелительно Ядир.
Второй гвоздь, раздробив сустав и локтевые косточки, скрылся в малой длани по шляпку. Но теперь не разомкнулся крепко сжатый рот, лишь содрогнулось тельце. Один за другим уходили в дерево сквозь кости рук и ног титановые спицы под лязгающими ударами обуха.