СТАТУС-КВОта — страница 93 из 162

Натанцевала бытиё себе и детдомовскому внуку бабуля в тридцатые-сороковые: пуантами и па-де-де на сценах Саратова и Куйбышева. Ровесница века завоевала ими право жить. Когда закончилась война, училась выживать, осваивая иные антраша, повиртуозней прежних: в катухах свиных, в совхозном поле, на огороде и в курятнике, у вымени коровы.

…Расставив чашки, Елизавета прервала тягостно затянувшееся молчанье. Присела к Виолетте: не давал покоя нервный срыв этой загнанной в ловушку косули. Два часа назад билась в рыданиях ее гостья в комнате:

 – Я тварь… животное… решилась… о, Господи, баба Лизонька, ведь не отскребу грязищу после, когда узнают все!

 – Цыц, девка! Не для себя решилась – для двоих! – она оборвала истерику.  – Решилась, выбрала его – теперь не время нюни распускать! Испортишь дело ведь слезами да соплями! Потом казниться всю жизнь будешь. Хватить нюнить, распрямись, возьми себя в руки!


Вспомнила и отторгнула видение баба Лиза. Пора переступить – и дальше. Приобняла, ласкающе тиснула замороженное плечо осознанно летящей в омут:

 – Виолеточка… цветок лазоревый, ау-у-у!

 – Я тут, Георгиевна, – чуть повернувшись, разлепила сцепленость губ Виолетта.

 – Не ври. Отсутствуешь нахально, до неприличия. Ну-к, соберись: вознесемся. Помянем Оседня со Светозарой

Прикрыв глаза, затянула Елизавета низко-медовым контральто гениальную тризну по русской, пропадающей в смертном одиночестве судьбине, за коей угадывались миллионы таких же:

– Черный во-о-о-оро-о-он… черный во-о-о-оро-о-он…

Виолетта, оттаивая, полыхая глазами, прижалась к родственной по духу ундине. Вплела в предсмертную исповедь бойца трепетную звончатость своего сопрано, подняв его на терцию над бабушкиным голосом:

– Что ж ты вье-о-о-ошься надо мно-о-о-ой…

Морозом по спине мазнула мелодия Евгения: ему, впитавшему из магнитофона в опере у Соколова десятки отечественных и зарубежных дуэтов, трио, квартетов, редко приходилось слышать столь идеальную сопряженность голосов, столь слаженное движение душ.

– Ты добы-ы-ы-чи-и-и-и не дожде-о-о-шься-а-а, чёрный во-о-о-рон я не тво-о-о-ой.

Вели двое с приглушенной, страстной горечью сказ о муке угасания воина среди павших в степи, капля за каплей теряющего жизнь.

До озноба в сердце любил эту песенную, необъятную эпопею Евген, где сплавились лучшие черты славянской натуры. Уходящий в Навь заботился о светлой памяти, просил передать матушке, «Что за родину я пал», заботливо освобождал любимую от кабальной пожизненной верности «скажи ей – она свободна, я женился на другой». Освобождал, чуя хладный смрад дыхания из Нави своей второй суженной – с косой на плече.

Между тем, сторожила Чукалина глазом баба Елизавета, ловя его реакцию на песню. И уловив открытое, разнеженное любование ими, повелительно поманила сухоньким пальцем: вступай, дитя, вплетайся!

Распахнутым серебром ширилась перед Евгением ковыльная степь, к горизонту укатились терзающий уши рев, лошадиный визг, лязг мечей и сабель – укатились и истаяли в мареве.

Остался посвист ветра в синеве, над изорванным копытами ковыльным размахом. Да парила над ним чёрнопёрым крестом горбоносая, ждущая своего часа, тварь. Почти такая же, что слёту, со свистом била в него, новорожденного на руках у графини Орловой, разродившейся в притерском поле под копешкой. Такая же. Разве что клювастым черепком поменее, да пронзительной смышленостью пожиже. Как она там… однокрылая калека, в сарае, в клетке у родителей? Не было вести о ней в последнем письме.

…Послушно, без вмешательства разума готовился в Чукалине к работе голосовой аппарат. В Карузо-Шаляпинском навыке зевласто ширилась, раздвигалась трахейными мышцами гортань. Твердела, напрягаясь, диафрагма, подпирая столбом воздуха пока что сомкнутые связки. Уходил вниз, проваливался в гортань корень языка, направляя посыл грядущего звука – в нёбо, в кость – «в маску». Всё выстраивалось по местам, всё готовилось к великому акту – выплеснуть естество свое в осмысленном, напитанном страстью и чувством звуке «бэль-канто».

Звенящий высокой тоской бархатный бас Чукалина вплелся в дуэт, истекая из самой души. Подпер, пронизал и понес трио к итоговому акту: смерти в одиночестве, где собеседником был избран ворон.

– Повяжу смертельну ра-а-ану подаре-о-о-нным мне платко-о-ом.

Зачарованным восторгом полнились глаза у Виолетты, знавшей толк в голосах – еще со времен Ленинградской учебы, где магнитно царствовала над студентами волшебство оперных спектаклей Мариинки.

Вздрогнула при первых же звуках и «балерушка» Елизавета, потрясенная тембром, окрасом голоса у парня: дважды посчастливилось слышать юной балериночке вживую вселенский бас Шаляпина в Саратове.

Чукалин вел мелодию, свободно перетекая в модуляциях, строя аккорды и в трио и в квартетном сочетании. Он нес итоговое прощание бойца с собственной плотью, подготовку кшатрия для воспарения к Перуну, исполнив на земле свой долг. Там был Евген, там, на его месте и его «я» тоже готовилось к исходу из плоти, у которой все меньше оставалось времени…

– Чую, сме-е-ерть моя-я-а подхо-о-о-ди-ит, черный во-о-орон, весь я тво-о-о-й!

…Они закончили. С минуту молчали, отходя от высокой, пронизавшей души, тризны.

Затем Чукалин, не дожидаясь просьб, взломал тишину контрастным торжеством шаляпинского романса:

– Клуби-и-ится волно-о-ою кипучею Ку-у-у-р, во-о-осхо-о-одит дневное свети-и-и-ло-о-о-о!

Не давая передышки после первого романса, почти тотчас же выпек стонущую безысходностью, задавленную ревностью фразу второго, не менее знаменитого:

– Уйми-и-итесь волне-е-ения, стра-а-асти-и-и-и, молчи-и-и– безнаде-е-ежное се-е-ердце-е-е-е…

Он внедрялся в генную память сидевших, держал их отточенной роскошью голоса, шлифованного четырьмя годами каторжного, благословенного труда в оперной студии у Соколова, напитываясь теперь щемящей благодарностью к Мастеру. Он пропитывался осознанием собственного статуса: «свой среди своих», выходя на предельные высоты своего дара, так болезненно и безжалостно обрушившего надежды на «Заслуженного» у своего тренера Омельченко.

Тихоненко, зачарованно приоткрыв рот, внимал давно неслыханому. Истаяли, рассыпались в прах бригада, стройка, заботы, ядовитым туманом ползущий от Кутасова страх. Напрочь отгородил от мирской суеты, царящий на веранде Чукалинский голос. Он обволок всевластным наркозом и длился долго.

Потом его хамски, грубо оборвал хрипатый гудок машины у ворот.

…Евгений приходил в себя. Отрешенную от мирской суеты гармонию проткнула заскорузлость бытия.

Тихоненко встал.

– Ну, парень, далеко пойдешь, всю душу перепахал… черкнул бы автографы сразу всем, а то потом, в Европах, за тобой не угонишься… пошел я, бабуля. К утру вернусь.

Чукалин поднимался. Спадала с глаз пелена отрешенности, отпускала цепкая аура романсов. Ее сменял вторгавшийся в сознание раздрай внутри у Тихоненко: тот уносил в себе растущую, ощетинившуюся паникой тревогу. Чукалин втиснулся в нее, прощупал озарением.

Взял уходившего бригадира под локоть, стал притормаживать на спуске с крыльца:

– Запоминай, Степаныч. К полуночи тебе готовится какая-то крупная пакость. Перед работой хорошо осмотри все, что дадут в руки и что наденут на тебя. Идешь в замкнутое… предельно разогретое пространство. Там… почему-то перекроется зрение… будешь работать вслепую. Поэтому постарайся обеспечить страховку выхода… возьми с собой… как это обозначить… нить Ариадны! Возьми с собой ТО, что не сожрет температура, держась за ЭТО, выбирайся назад…

– Откуда… ты откуда знаешь? – цепенел в ночном ознобе бригадир.

– Не важно. Все запомнил? Возвращайся только сюда… любой ценой настаивай на возвращении домой: я заночую здесь. Бабушка с веранды не прогонит?

– Так она там и постелила тебе.

– Тогда все.

И повторил с силой, в которой закоксовалось недоброе предчувствие:

– К утру – только сюда, домой. Я буду здесь.

…Виолетта стояла на крыльце. За нею угадывалась бабушка Елизавета.

– Женя, голубчик, не сочти за труд сопроводить эту мимозу к дому. У нас здесь отродясь ничего такого… да больно уж темно.

Она еще просила проводить!

– Елизавета Георгиевна, сочту за честь. Я сам бы напросился.

Смотрела старушка на Чукалина с дрожащей на губах, всезнающей, чуть горьковатой улыбкой.

– Ребенок, ты меня потряс до основанья… Я слушала Шаляпина в Саратове. Твой голос…

– Баба Лиза! Пощадите! – Евген почти взмолился, не желая слышать продолженья.

– А он, вдобавок ко всему, еще и скромник. Нафарширован добродетелями, как поросенок хреном, – с любопытством поделилась наблюдением с вещей Елизаветой Виолетта. И рассердила старушенцию:

 – Тьфу на тебя! – подшлепнула гимнастку под тугой задок Георгиевна. – И рассиропиться как следует не дашь. Была шпортсменкаруко-ногая. Ею и осталась, хоть и завуч. Брысь с моих глаз! Женюра, тебе постелено в углу веранды. Вернешься – ложись без церемоний.

Они вышли за калитку. Тьма плотно, беспросветно сгущалась сразу за забором. В ней быстро и бесследно увязло полушарие света от лампы на веранде.

Горячая, упругая рука скользнула под локтем Евгена. К нему притиснулась и зябко дрогнула Виолетта:

 – Как в преисподней… ты – виртуозно, евгенически состряпанный субъект, Чукалин, природа на тебя не поскупилась. Это иногда даже пугает – ты марсианин, гуманоид. Вращаясь в сальто, вдруг рушишься с небес на землю. К тебе притягивает любопытство, но не пускает опасение, что ты не наш.

 – Хотите подробности о Бадмаеве, Виолетта Павловна? – спросил Евген.

Неистовой упругой истомой наливалось тело, впитывая близость желанной, с ума сводящей плоти.

 – Естественно и с жадностью хочу. Тем более – подробности. Я истосковалась по сокурсникам. А облучал нас интеллектом еще тогда Бадмаев. Мы только поступили, а он уже выпускался – легенда и кумир Лесгафта, со своим непостижимым даром улавливать потайную суть методологии в любом виде спорта… я помню до сих пор в его исполнении акробатическое, непробиваемое вратарство в футболе, прыжки в высоту и плаванье, двойные сальто согнувшись