– Ну, как, Иосифина? Не зажимайся, расслабь окорока… познавший меня раз, сам приползает ко вторичной случке, а ты…
Он не успел договорить: рванулась и исчезла перед ним телесная и жаркая опора. Уткнувшись пальцами в дубовую кору, храпя в прервавшемся экстазе, он все еще стоял с торчащим дрыном, когда из-за спины со свистом понеслось к его голове лезвие секиры.
Скорей затылком, а не глазом, поймав сверкающее приближенье, он бросил вниз плешивый свой калган – меж рук. И тут же нещадный хлест бритвенно острой стали плашмя скользнул по полушарию затылка. Сноп искр рванул из глаз Ядира.
Секира, срезав лоскут голой кожи с плеши, хищно хрястнула и въелась в древесину дуба. Игриво, веером скакнули, отлетев, четыре пальца Властелина. И из обрубков цвикнули багряные фонтанчики.
Ядир рванулся прочь, споткнулся, рухнул на спину. Четыре красных струйки из отчекрыженных фаланг все еще били живчиками из руки, пропитывая клейковиной песок и жухлую траву.
Рыча и подвывая в двух шагах, Иосиф рвал из дуба увязнувшее намертво лезвие секиры, скосив налитый бешенством глаз на раскоряченного, с торчащим фаллосом Владыку.
Телохранители, взрыв сандалетами песок летели к главарю в прыжке. Обрушились втроем на стража, подминая. В остервенелой, дикой свалке рухнули на землю. Заученным приемом поймали, наконец, шею бунтаря, сдавили, что было сил, и выдернули сталь ножа из ножен. Еще мгновение и он проник бы в грудь меж ребер «бляди-Иосифины», но тут взревел Ядир:
– Ша-а, гниды! Ша! – орал не Властелин-шпана с Одесского кичмана, утихомиривая хипеш толковища.
– Связать его, – чуть погодя сел голосом Владыка.
Встал на колени. Поднялся на ноги, с хлюпом всасывая воздух. Целой, пятипалой рукой притронулся к затылку, зашипел. Поднес ладонь к глазам: на ней багрово расползалась кровяная клякса.
У ног хрипел и дергал головой полузадушенный и связанный бунтарь, взбесившийся потомок слизняков ессев.
Владыка, не успев расставить ноги, не удержал в себе, пустил по ляжкам в землю горячую струю. Кривясь от боли в пальцах и затылке гоготнул: Его Величество хоть и запоздало, обоссалось!
Закончив поливать песок, с прилипчивым и жадным любопытством поднес к глазам, стал исследовать обрубок кисти. Запекшаяся на обрубках пальцев кровь непостижимо быстро обсыхала, шелушилась. Под ней уже просвечивала нежно розовая ткань: в нем началась регенерация. Это пока оставлено ему! До завтрашней ревизии.
Слепящим, блеском вдруг полоснуло по глазам. С надсадным треском над дубом разодралось небо и нестерпимый грохот, ударив по ушам, шершавой спицей проник под черепа компашки. Ядир присел: разнолобковые сверлили воздух синхронным визгом.
Ультрамариново-утробной чернотой клубился небосвод над побережьем. Спустя мгновенье, из-за леса, согнув в дугу вершины вековых дубов, свистящею лавиной выметнулся вихрь, тысячетонною метлою шваркнул по глади моря. Зеленой саранчою взвихрилась туча сорванной листвы. Рванулись в бешеный полет тряпье, газетные листы.
Вихрь налетел повторно. Мангал задрал две ножки, завалился на бок. И медный таз с обугленными простынями, что дотлевали в нем, с лязгом отрыгнул экстракт обряда, добычу всего дня – в песок.
Ядир, надсаживаясь, орал:
– Всю тряхомудию оставить! В лодку!
Наткнувшись взглядом на Лабуха, припомнил бунт (не много ль на сегодня?!) определил судьбу тапера:
– Вот этому – выпустить кишки.
Телохранитель дернулся к сидящему гибриду. Но не успел. Ушастый, всклоченный зверек, в непостижимо-резвом старте подпрыгнул и вцепился в крестовину – с распятым, уже остывшим мучеником-младенцем.
Через мгновение юркий шерстяной комок уже сидел в ветвях над головами. И, угнездившись в кряжистой развилке, заухал, заверещал хрипато в давно копившемся враждебном отторжении этой кровожадной стаи, поскольку в суть его изначально была впрыснута очеловечивающая Гармония созвучий, которую в веках копили, создавали избранные Богом:
– Плебеи! Хамы! Грязные шакалы! Макаки голожопые! Вам место всем в сортире, с червями копошится! Вы все – отбросы!
Ядир, разинув рот, внимал. Опомнившись, выдавил сквозь спазмы в горле (кошмар, как все кончается!)
– Иосифину – в лодку. А эту падаль – в воду.
Он указал на тельце воина-младенца. К распятому метнулся телохранитель. Второй, рывком поддернув связанные ноги Иосифа, поволок его к лодке, чертя затылком вялого, оглушенного бунтаря, борозду в песке.
Первый телохранитель, разрезав полотняные жгуты на ножках малыша, дернул и с хрустом отодрал от вбитого гвоздя обескровленную ноженку.
Он уже взялся за вторую, когда слепящий, плазменный зигзаг полыхнул над побережьем. Он пронизал черненую брюхатость туч, расплавил в солнечную бель полнеба и впился острием каленой плети в самую вершину дуба.
Телохранителя швырнуло от ствола на несколько шагов – уже не человека – скрюченную головешку. Бесшумно, невесомо падала сверху, натыкаясь на сучья, обугленная тушка зверя – все, что осталось от восставшего тапера. Ударилась о корневище и застыла.
Гигантскою свечой полыхнула разом вся могутность дуба – от корней до голой и разлапистой вершины. Горящий дуб, самурский бор, людей накрыл всех, придавил к земле обвальный, рвущий перепонки грохот. Еще раз диким зверем вымахнул из-за леса и с гулом стал драть когтями побережье штормовой ветрило.
Разнолобковые, скорчившись, сверлили воздух визгом. Не прерывая верещанья, полезли на карачках сквозь кусты на берег, к лодке.
Ее багряная, надутая утроба дергалась на якоре, вцепившимся тремя жалами в корявый, вересковый куст на берегу, дрожала и скакала в лягушачьих порывах к морю.
Вихляя толстым задом, задыхаясь, рухнул на борт ее Кокинакос. Телохранители дотащили до лодки и швырнули на дно связанного Иосифа.
Две жрицы с визгливым стоном, выпятив чумазые зады, перевалились через борт, заляпанные кляксами мокрого песка, с торчащей из распатланных волос травяной куделью, исчерканные кровянистыми штрихами ссадин.
Ядир скакнул и рухнул на сиденье последним. Тотчас телохранитель выдрал из куста вцепившийся в него якорь. И, подбежав с ним к лодке, едва успел запрыгнуть: ударило ветрило в красные борта, брезгливым, бешеным рывком швырнуло лодку в море.
Кок, сидя на корме, включил движку обратный, тормозящий ход: посудину несло к подлодке с ускореньем.
…На берегу в сгущающейся, грозной полутьме, на черном фоне стрельчатого бора лизал бездонный траур неба огненный смерч.
Дуб трепетал гигантским языком огня, испепелял в арийской тризне святое тельце павшего бойца.
ГЛАВА 46
Виолетта тронула его за плечо и Евгений выплыл из сонного омута – к свечному мерцанию, к негаснущему восторгу ДОПУЩЕННОГО. Память о божественной феерии случившегося гнездилась в нем и во время сна.
Не открывая глаз, он протянул руки к источнику блаженства, коснулся ее лица, бедер, груди: все существовало наяву!
Две мягкие ладони раздвинули его руки. Знакомый, но какой-то чужой голос сказал:
– Женечка, вам пора.
Он открыл глаза – это сказала Виолетта. Женщина сидела, наглухо зачехленная в юбку и кофточку – теплокровный сосуд из неземного, богами сотворенного антиквариата.
– С добрым утром, царица – потянулся к ней в разнеженном порыве посвященный. Но уперся в две стопорящие ладони. Она повторила с отторгающей учтивостью, в которую чуть различимо вплелось нетерпение:
– Вам надо уходить, Женечка. Оденьтесь.
– Мы уже на «вы»? – спросил он, еще не понимая происходящего.
– Да, мы на «вы» все оставшееся время.
– И сколько его осталось? – Жестокий абсурд их диалога заползал холодным ужом в грудину.
– Несколько минут. Вы соберетесь и уйдете.
– Зачем… куда?
Она молчала. В молчании копилась нетерпеливая досада.
Он рывками натягивал штаны, рубаху. Мозг загнанно, панически кипел, рождая и отбрасывая варианты фраз. Осталась одна – из ее же лексикона, спасительно застрявшая в памяти:
– Все это надо понимать, как… «поматросила и бросила»?
– Вы, Женечка, теперь мужчина. Смиритесь по мужски с таким финалом: мы больше не увидимся. Я не хочу… точнее – не могу ничего объяснять. Это тяжело, поверьте. Поэтому: скорее уходите.
Ну вот и приползла, башку подняла над песком, раздула капюшон, с шипящею угрозой закачалась первопричина – кобра, та самая, которую она гнала от себя с безумною отвагой самки, отключившей разум, планируя и строя их соитие. Итог его – только такой, отравленный мучительным укусом расставанья.
…Он выплывал из бездонного, засасывающего ужаса, поскольку уяснил главное из происходящего: все кончилось. И больше не повторится.
Тяжелый, запах тлена висел в воздухе. Он был до осязаемости плотен и Евгений затравленно повел головой. Наткнулся взглядом на три сломлено поникших бутона под крышей. Они струили эманацию распада. Отрешенная безжизненность сморщенных лепестков почти утратила цвета – над истощенным, из последних сил трепетавшим язычком свечи. Свеча, растекшись гнойно-восковой лужицей по медному подносу истаивала в агонии крохотным огрызком.
Так ничего и не понявший, со спазмом, вклещившимся в глотку, он двинулся на коленях к лестнице, страшась лишь одного: не выпустить наружу скопившуюся в предглазьи влагу.
Он уже сидел, свесив ноги, нащупывая ногой ступеньку, когда его ладонь нащупали женские пальцы, сжали и поднесли к губам. Прогонявшая от себя, целовала его руку. Ужалено отдернув кисть, Евген рванулся к женщине. Она отпрянула, взмолилась:
– Нельзя! Уже нельзя… не добивай меня, хороший мой… ты сильный… иди… да уходи же, ради Бога!
…Спустившись с лестницы, он двинулся почти наощупь по двору. Предутренний, вязкий деготь мирозданья накрыл туманной моросью околицу села, утробно, живоглотно пожрал над головой и стрельчатый узор сосновых крон, и Млечный путь над ними.
Чукалин завернул за угол пятистенка, пошел, пошатываясь, меж дощатой стеной веранды и грядкой пионов. В глубинах подсознанья, как будто слипнувшегося в анабиозе, сгустилась тромбом скорее не мысль – мимолетный памятный рефлекс: тогда… с ней на руках… его цепляли за бедро с игривым хулиганством мохнатые бутоны. Сейчас его никто не трогал. Он вяло удивился: где цветы? Всмотрелся, привыкая к вязкой темноте. Ошеломленно различил: бутоны отшатнулись от него внутрь грядки.