СТАТУС-КВОта — страница 99 из 162

Вчера днем, как ему казалось, он будет тянуть клещами откровенность из полковника мед.службы, начальника отделения, где волочили майора сквозь Молох анти лейкозных процедур:

– Борис Иосифович, есть предложения отбросить все наши цирлих-манирлих. Нас было девять в палате после Тоцкого взрыва. Остались мы с Потаповым. Сколько мне отпущено? Скажите как… офицер офицеру.

Он хотел было употребить более славянски-родственное: «как мужик мужику».

Но что-то остановило его. Это «что-то» крылось в вивисекторски-холодном любопытстве полковничьих гляделок, в сосисочно-пухлых, стерильно-чистых его пальцах, проросших густо-рыжеватым волосьем на тыльной стороне. Которые циркачески любовно, виртуозно манипулировали золотоперой авторучкой.

Заварзин ждал, как водится, обтекаемых, щадящих словес, принятых при таких ситуациях.

Но ответ рухнул на него спрессованной лавиной. Он был лавинно скор и столь же герметичен: напрочь закупорил его на полминуты в безвоздушном пространств:

– Неделя. Может десять дней.

Он выплыл из удушья под прицелом все тех же, вивисекторски цепких глазок. И вдруг ощутил вокруг себя некую разжиженность среды: предметы, вещи, воздух – все превращалось в студенисто-застывающее желе. Оно сгущалось вокруг тела, ставшего хитиновым, беспомощным сгусточком. Так, застывая в капле янтаря, уносится в тысячелетья из мезозоя отзудевший своё комар.

Переведя дыхание, он молча выдернул из сосисочных пальцев начальника ручку. Придвинул лист чистой бумаги и написал рапорт –просьбу: отпустить его домой на сутки проститься с женой. На дольше не пускали. Их тело было, согласно присяге, военным имуществом и после смерти, вписанным со всеми изъязвленными радиацией потрохами в медицинскую отчетность.

Они все, приговоренные, делали это – если успевали. Похоже, он, Заварзин, получивший от Жукова «майора» в госпитале, успевал. Поскольку в палату к нему непостижимо, через тройное кольцо охраны пробился агроном Кудрин из Буяна, используя возможности московского родича-генерала. Это – раз. И ноги все еще носили бренные телеса майора – это два.

Выйдя из госпиталя с каким-то пришибленным Кудриным, он вдруг ощутил непознанную в суматохе жизни ценность каждого мгновения. Теперь он запоздало смаковал все, что со сказочной щедростью делегировала в него Явь: насыщенный липовым цветом воздух, росистую багряность роз на клумбах, истошное чиликанье воробьев в кленовых ветках, жгучую благодать «Столичной», забыто обжегшую горло.

Но медвяно-колокольным, литургическим звоном ширилось в его теле ожидание Виолетты: ее голоса, кожи, лебяжьих рук, губ. Ее слез. Он так хотел и ждал лечебной соляной ванны из ее слез…

И вот дождался.

 – Вы правы… болезнь в последней стадии, – просочился в него голос студента.

 – Слушай, соратник по бабе, все это мне известно. У меня очень мало времени – сказал майор, все еще терпеливо, хотя безразмерная гадюка-тоска заглатывала его, безнадежно запаршивевшего армейского лягушонка в свою утробу.

 – Таких как вы, лечит Аверьян Станиславович. Мы вылетим к нему и завтра же после обеда он сделает вам первый сеанс. А сегодня я сам попробую хотя бы приостановить процесс. – давясь словами, торопливо ввинчивал Евген надежду в приговоренного, непонятно, необъяснимо задубевшего протестом после первых же слов.

 – Сеанс… ваш Аверьян изобразит руками пассы под какой-нибудь шаманский треп. Парень, нас, облученных кроликов, не пассами, не трепом лечили. Всей властью соцмашины нас врачевало государство – новейшим нашим и японским, после Хиросимы, опытом. И если можно было бы ставить на ноги таких как я – оно поставило бы. Для своей же пользы. Все. Разговор окончен.

Он с самого начала задавил в себе неистовую, полыхнувшую в нем надежду на исцеление при первых же словах студента: «Таких, как вы, лечит Аверьян…» Он слышал очень много об этом чародее от Виолетты. И будучи «Фомой неверующим» по атеистическому статусу своему – тем не менее, безоговорочно поверил.

Но тут же загасил в себе протуберанец надежды. Ибо успел за весь период стационара убедиться в волкодавной хватке сил, некогда швырнувших их – горсть опогоненных человечков, в горнило атомного взрыва. Чтобы потом, с той же директивной хваткой, бросить облученных в Молох лечения, хронометрировать и методологично фиксировать процессы необратимого распада, чередующиеся с временным улучшением.

Чертом из табакерки выскочила в нем неожиданная мысль: а может так и нужно? Может в этом свой смысл, организованный и зашифрованный Сталиным, который запустил евреев в две экстремальные системы: в ГУЛАГ и госпитально – лучевую терапию? И там и там простой, сострадающий организм не выдержит, надломится. И там и там идет схожая, оскаленная драка с патологией: болезнетворной и морально-политической. Здесь – Борисы Иосифовичи, там – Фирины, Раппопорты и Коганы, кои копаются в этих паталогиях с хищным азартом, ковыряются в предательстве, дерьме, в крови и гное – со смаком и нахрапом, начисто лишенные сопленосных сантиментов… и там и там не выпускают свои жертвы за здорово живешь, доводя их педантично и любознательно до могилы.

Его, майора Заварзина, и близко не подпустят ни к аэродрому, ни к вокзалу, чтобы удрать к Аверьяну. Ибо висит на его, майорском полутрупе военно-вещевая бирка: «Собственность Министерства обороны».

Майор стал подниматься. Истекавшая ночь нагрузила тело неподъемным свинцом: с ним уже не справлялись ноги. Наконец он встал и утвердился в вертикали, вцепившись в штакетник. Теперь предстояло оторвать подошвы от земли и сделать несколько шагов бескостными, трясущимися ходулями, в кои превратились ноги.

Набираясь сил для этого действа, он вдруг почуял, как оторвался от земли. Его внесло в калитку. Чукалин нес херувимно– бесплотное тело, почти не ощущая веса – шагал молча и угрюмо, не возвращаясь к теме Аверьяна. Поскольку все понял, считав из офицера истинную причину отказа.

Он внес соратника по Виолетте на крыльцо. Поставил у бревенчатой стены.

 – Ну и здоров ты, студент, – замедленно и вязко усмехнулся майор – небитый битого к жене доставил. Коли так, пошарь в палисаднике. Доставь сюда и пукалку. Нам с ней в комплекте надо быть, когда начальство труповую инвентаризацию затеет.

Евген спустился в палисадник. Выцелив взглядом тусклый блеск стали под деревцом сирени, уже почти откричавшей цветом, струившей иссыхающе-последний аромат. Поднял оружие. Стер рукавом земляные крохи, понес к крыльцу.

Майор сунул мертвенно-отблескивающую машинку в кобуру.

 – Ну… все что ли… – сказал, предчувствуя бездонность обрыва, куда теперь предстояло рухнуть – скупую слезу пролить бы надо, да по уставу не положено. Ты, парень, вот что уясни.

И ускоряясь, боясь потерять отчетливо оформившееся предвидение, стал ронять каленые, последние фразы.

 – Она после … всего, а ч-черт! Точней – после похорон, кинется с горя в поиск: кто виноват? Ну и, само собой, в тебя истерикой упрется. Они же, бабы, все такие: кто перед носом, тот и стрелочник. Хотя с тебя какой спрос, ты ведь телок в таких делах, насколько я понимаю. Тебя, голодного, поманили – ты и попер на ее смак. За это и обломится от нее же на полную катушку: она повесит на тебя всех собак. Так ты перетерпи! На дистанции перетерпи! Не отшатнись, брат! Куда ей без тебя с ребятенком?!

– Ах, мама родная, не успеваю эту кроху на руки взять, потешкать!! – С задавленным стоном вдруг вырвалась из безродного суворовца неутоленная тоска по зарожденному в жене комочку жизни. Но справился, глотая злые слезы, продолжил:

 – Перетерпи все с понятием, парень, ради Бога пережди, не оставляй ее без помощи с мальцом… он же, родимый, свой, русак, наш по кровям славянским, мы, ратники, за него в ответе!

 – Я не отшатнусь, – выцедил сквозь горловой спазм Чукалин. Он знал – не отшатнется. Добавил главное, что безошибочно угадал в офицере, страшившемся затронуть эту тему: – Тот, кто появится – со временем и от меня услышит подтвержденье: его отец – герой, майор Заварзин. А я – ваш друг.

Сказал и отвернулся: смотреть на искаженное потрясением лицо майора стало нестерпимо.

 – Ну вот теперь нормальный финиш… теперь окончательно все… иди, – заторопился вдруг майор.

Шершавой и колючей лентой, извивно поползла из чрева в голову гадюка-боль, перетирая в острозубой пасти кишки, желудок, печень, жевала внутренности с остервенелым бешенством – да так, что заходилось сердце. И с этим надо было воевать, справляться без свидетелей.

– Ты еще здесь? – с задавленной мукой выстонал майор. – Э-э, ты чего?

Чукалин, слепяще отсвечивая перламутровым белком глаз, замедленно и вязко тянул ладони к офицеру. Пополз ими вдоль туловища, к голове майора. Подняв до шеи – замер.

Он ощущал пульсирующей, влажно-воспаленной кожей потоки импульсов, взбешённо прущих по спинно-бугровому пучку позвоночного столба к зрительным буграм мозга. Там, в полушариях, работали всполошено и на износ ретикулярная формация, лимбическая система и гипоталамус – формируя и преобразуя эти импульсы в БОЛЬ. Все это осложнялось и усугублялось повышенной чувствительностью у майора – гипералгезией.

Все, изъязвленные болезнью органы, все струпья и каверны печени и селезенки, кишечник, поджелудочная железа и почки – истерзанно вопили и взывали к головному Центру: с нами катастрофа! Неслышный этот вопль терзал рецепторы в мозгу, ревел клаксонами предсмертного распада в организме, вступающего в недельную, итоговую зону жизни.

Чукалин, наращивая мощь посыла, выхлестывал энергию разрыва в клетках шеи, в синапсах спинного мозга, разъединяя сцепленные меж собою нейро-клетки, передавливал дендриты и аксоны, пытаясь перекрыть путь болевых импульсов к мозгу. Их нестихающий напор – животным, миллионолетним навыком, сопротивлялся чужеродному вторженью.

Евген, подрагивая телом, скрученным в единый волевой комок, пережимал и замораживал проторенную вековечность нейро-путей. Пульс учащался, давно перевалив за полторы сотни, испарина компрессом холодила лоб. И, наконец, он додавил, разъял почти все нейро-тропы.