Ставка — жизнь. Владимир Маяковский и его круг. — страница 49 из 98

Такое поведение лишний раз убеждало Эльзу, что в дурном настроении Маяковский способен довести других до предела терпения.

Маяковский не был ни самодуром, ни скандалистом из-за пересоленного супа, он был в общежитии человеком необычайно деликатным, вежливым и ласковым — и его требовательность к близким носила совсем другой характер: ему необходимо было властвовать над их сердцем и душой. У него было в превосходной степени развито то, что французы называют le sens de l'absolu, потребность абсолютного, максимального чувства и в дружбе, и в любви, чувства, никогда не ослабевающего, апогейного, бескомпромиссного, без сучка и задоринки, без уступок, без скидки на что бы то ни было…

B зависимости от того, чувствовал ли он себя любимым или нелюбимым, он был то маниакально возбужден, то впадал в глубочайшее отчаяние, то «zum Himmel hoch jauchzend», то «zum Tode betrübt», по выражению Эльзы, — то «сотрясал небеса», то «впадал в смертельное уныние».

Отношения между Маяковским и Эльзой оставались по-прежнему невыясненными. Уже через три дня после его приезда в Париж она доверяла своему дневнику: «Я привязана к нему и благодарна за то, что он любит Лили — и меня заодно. Очевидно, что „заодно“, несмотря на все речи, с которыми он обращается ко мне. Как он реагирует на малейшую мелочь, с какой силой! С какой силой он реагирует на каждый пустяк! С его телосложением! <…> Себя он воспринимает как насквозь нежного и доброго! Это в нем есть, но не только это… Что между нами будет?»

Для Эльзы, к этому времени знавшей Маяковского уже десять лет, трудности его характера не были новостью. Они ссорились в Берлине в 1922 году, и проведенное вместе лето 1923-го отношения не улучшило. Во время парижского визита осенью 1924 года Маяковский, по словам Эльзы, был, однако, «особенно мрачен» — это мнение разделяла и художница Валентина Ходасевич, которая находилась в Париже в это время и иногда переводила для Маяковского. По ее воспоминаниям, он был «мрачен и зол». Причиной служил разрыв с Лили, о чем Эльза, разумеется, уже была прекрасно осведомлена.

Через неделю пребывания в Париже Маяковскому стало ясно, что задуманное путешествие будет трудно реализовать. Но он не мог сразу вернуться домой — ему было стыдно и перед Лили, и перед издательствами, которым он обещал материал. Ведь он не впервые объявлял журналистам, что едет в США! Да и что ему делать в Москве, спрашивает он риторически в письме к Лили, добавляя: «Писать я не могу а кто ты и что ты я все же совсем совсем не знаю. Утешать ведь все же себя нечем ты родная и любимая но все же ты в Москве и ты или чужая или не моя. Извини — но грусть».

Он по-мазохистски волнуется из-за чувств Лили — «за [ее] лирику и за обстоятельства», как он выражается, то есть из-за ее связи с Краснощековым. «Что делать, — отвечает Лили. — Не могу бросить А. М. пока он в тюрьме. Стыдно! Так стыдно как никогда в жизни. Поставь себя на мое место. Не могу — умереть легче». Хотя он безумно скучает по Лили, но ее объяснение не признает:

Последнее письмо твое очень для меня тяжелое и непонятное. Я не знал что на него ответить. Ты пишешь про стыдно. Неужели это все что связывает тебя с ним и единственное что мешает быть со мной. Не верю! — А если это так ведь это так на тебя не похоже — так не решительно и так не существенно. Это не выяснение несуществующих отношений — это моя грусть и мои мысли — не считайся с ними. Делай как хочешь ничто никогда и никак моей любви к тебе не изменит.

Письмо Маяковского заканчивается отчаянной мольбой: «Люби меня немножко детик!» Ответ на это письмо не сохранился. Есть, однако, письмо от Лили, пересекающееся с письмом Маяковского, и там Краснощеков вообще не упоминается. Она пишет о чем угодно, только не о нем: о проблемах «Лефа», издание которого Госиздат хочет прекратить, о «22 несчастьях» с шубкой, на которой не так положили ворс, о том, что ее старый рижский знакомый Альтер подарил ей собаку породы доберман-пинчер, заменившую издохшего Скотика, о лефовцах, которые играли в карты до семи утра. Она спрашивает, как Маяковский причесан, длинные ли у него волосы или он пострижен.

Письмо полно будничных забот и банальностей — как и большинство писем Лили. Молчание по поводу Александра Михайловича объяснялось, однако, не только деликатностью или нежеланием затрагивать этот вопрос. Для такой осторожности имелись веские причины. Отношения с Краснощековым существенно отличались от ее предыдущих связей. Александр Михайлович был высокопоставленным партийным деятелем, арестованным за злоупотребление казенными средствами. Кроме того, ее отношение к этому делу носило не только личный характер: на периферии судебного разбирательства фигурировал и Осип, в качестве юриста составивший устав строительной фирмы Якова Краснощекова «Американско-российский конструктор». Связь с Краснощековым, таким образом, имела достаточно опасное политическое измерение.

Может быть, именно это и подразумевал Маяковский, когда говорил, что волнуется не только по поводу ее «лирики», но и по поводу «обстоятельств». Дело Краснощекова, без сомнения, бросало тень и на Маяковского и на Бриков, к тому же лишившихся прежней протекции: 1 января 1924 года Осипа уволили из ГПУ как «дезертира». Поводом для столь жесткой формулировки послужил тот факт, что Брик слишком часто избегал участия в операциях — по состоянию здоровья. Если так, это, несомненно, делает ему честь. Возможно также, ГПУ теперь меньше нуждалось в услугах «специалиста по буржуазии».

Галантная Европа

За неделю до отъезда из Парижа, 13 декабря 1924 года, Маяковский послал Лили телеграмму: «Телеграфируй немедленно хочешь ли хоть немного меня видеть». Лили ответила в тот же день: «Очень хочу видеть. Соскучилась. Целую».

Каким бы ни был прием, Маяковский, выходя из поезда в Москве за несколько дней до Нового года, скорее всего пребывал в мрачном расположении духа. Поездка закончилась полным фиаско. Париж должен был стать транзитным пунктом в кругосветном путешествии, но вместо этого Маяковский задержался там на полтора месяца в ожидании визы, которая так и не была получена. Он бежал от Москвы, от Лили и Краснощекова, рассчитывая на долгое отсутствие, но вместо этого вернулся домой несолоно хлебавши.

Маяковский был мрачен и подавлен, но и Лили чувствовала себя не намного лучше. «Володя вернулся, — сообщала она 7 января Рите и продолжала: — Мы наверное поедем в Париж через шесть недель. А. Т. [обинсон] очень болен. Он в больнице. Вряд ли я его увижу. Думаю о самоубийстве. Я не хочу жить».

В ноябре Краснощеков заболел воспалением легких и мог умереть. В связи с этим его перевели в правительственную больницу в центре Москвы, а в январе 1925 года он был помилован. Почему его выпустили уже через полгода, неясно; не подлежит сомнению, однако, что приказ был дан на самом высшем политическом уровне. Очевидно, Краснощеков больше не воспринимался как угроза; к тому же полученное им наказание оказалось жестче, чем в других подобных делах. Тот факт, что председателю ГПУ Феликсу Дзержинскому было поручено найти Краснощекову квартиру, возможно, свидетельствует о некотором чувстве раскаяния со стороны властей.

Хотя помилование было радостным событием, ситуация оставалась сложной для всех действующих лиц: Краснощеков лежал в больнице, Маяковский ревновал и был подавлен, Лили помышляла о самоубийстве. Ко всему этому в начале февраля Лили серьезно заболела. «Я действительно лежу уже третью неделю! — сообщала она Рите 23-го. — Оказывается, что во мне большущая опухоль и она подлая воспалилась». Лили лечил ведущий гинеколог Москвы Исаак Брауде, а Маяковский ухаживал за ней «как нянька».

Выздоровлению едва ли способствовало то, что вскоре после помилования дело Краснощекова стало сюжетом литературного произведения. В феврале 1925 года в Театре революции состоялась премьера пьесы молодого драматурга Бориса Ромашова «Воздушный пирог». Пьеса была основана на процессе над Краснощековым. Главными персонажами были банкир Коромыслов и его любовница, актриса и балерина Рита Керн. Коромыслов изображен как выродившийся коммунист, но прежде всего как жертва коррумпированного окружения, в частности собственного брата. «Я мог предаваться коммерческим иллюзиям, я мог не понимать того, что делается вокруг, но я не предавал рабочих интересов», — говорит он. Хотя главная героиня была собирательным образом Донны Груз и Лили Брик, публика ассоциировала ее с последней — не только потому, что героиня, как и Лили, занималась балетом, но и потому, что, в отличие от Донны Груз, Лили была известной фигурой.

Пьеса была написана по заказу Ольги Каменевой, политрука театра и жесткого идеолога. Тот факт, что Каменева — сестра Льва Троцкого — еще со времен революции была ярой противницей футуризма, возможно, также сыграл свою роль; нанося удар по Краснощекову и Лили, она косвенно била и по Маяковскому и его группе. В любом случае спектакль был еще одним ударом в спину Краснощекова со стороны партийного руководства.

При таком раскладе совместное существование Маяковского и Бриков становилось горячей темой не только в России. В январе их посетил Поль Моран, сорокалетний французский дипломат, уже несколько лет известный и как писатель. Интересы Морана диктовались не только любопытством по отношению к большевизму, но и тем, что его отец родился и вырос в Петербурге, куда его дед Адольф Моран переехал в середине XIX века. Родившийся во Франции Моран, несомненно, ощущал себя в некоторой степени русским.

Когда Моран в конце января 1925 года появился у Бриков, он уже провел в Москве несколько недель и прекрасно знал, кого посещает. Благодаря публикациям в прессе и сплетням он был до мельчайших деталей осведомлен об этом «супружеском картеле».

Лили и Маяковский в «салоне» в Водопьяном переулке, где они принимали Поля Морана.


Выражение принадлежит Морану и появилось в книге «Я жгу Москву», в которой описывается его визит в советскую столицу. Главные герои романа — Василиса Абрамовна, ее супруг Бен Моисеевич и «красный поэт» Мордехай Гольдвассер — сожительствуют «любовным трестом» в одной квартире; впоследствии Моран подтвердил, что прообразом третьего персонажа послужил Маяковский. Выбор еврейского имени, видимо, объяснялся тем, что среди ведущих большевиков было очень много евреев, особенно на протяжении «троцкистской фазы 1917–1925 годов», выражаясь словами самого Моран