Стебель травы. Антология переводов поэзии и прозы — страница 32 из 34

Андрей Хаданович

«Назначишь мне стрелку в песочных часах, чтобы я…»

Назначишь мне стрелку в песочных часах, чтобы я

помог отыскать за стеклом все чужие секреты.

Песочница времени память доверит ручьям.

Второй потечет на тот берег, а первый – на этот.

Твои города ни один не топтал лиходей.

Я с красным ведерком шагаю до крепости хрупкой.

А в этом ведерке – песочные пряники дней,

несу их в подарок, отдав тебе сердце и руку.

Ты в маминых клипсах, к ноге подорожник прилип.

И я, как трехлетний заложник глазищ твоих хитрых,

решаю, что смерти не будет: не взрыв, просто клип.

И в воздухе титры, и к звездам шагаем по титрам.

«Падает август с метеоритных ног…»

Падает август с метеоритных ног.

Солнце и влагу шлёт самогонный бог.

Памяти хроменькой хватит и промелька.

Дрался б и за соломинку, если б мог.

День у погоды выдался вдруг сухим.

Часть небосвода, на волоске висим.

Так ярко лесам, месяц тонет в огне и сам,

странствуя по часам наших лет и зим.

Звезды, как рыбки, над тростником парят.

В каждой ошибке радость живёт своя.

Почва сырая всякого забирает.

Лето без края. Время найдёт края.

«Так потянешь за шпильку, а вытянешь ветер в причёске…»

Так потянешь за шпильку, а вытянешь ветер в причёске,

теплый май, полотенце, ночные купания и

соловьиную песенку, молнии злую полоску,

твой рюкзак-потеряшку, а с ним и плацкарта огни.

Так потянешь за дым, а найдёшь порыжелое взгорье,

журавлиные крики да листьев цветной фитилёк.

За янтарным осколком – забытое утро над морем.

За крыло мотылька не тяни, он всегда мотылёк.

Перевод с белорусского Е. Джен Барановой

Город, который никогда не спит(так и не адаптировался к местному времени)

Этот город никогда не засыпает,

и не снится – и секреты тут ясны:

он магнолий лепестками засыпает

тех зевак, что слишком долго смотрят сны.

Этот город раскрывает каждый почерк,

Этот город растворяет каждый кич.

Прикурив на Кони-Айлэнд, даст по почкам

и разбудит под столом на Брайтон-Бич.

Тут кошерное готовят из баранины.

В бой морской опять выигрывают стриты:

25-я и Мэдисон – вы ранены,

А 30-я и Лексингтон – убиты.

Километр тут растянется до мили —

Да и жизнь на треть длинней, если поверить.

Здесь на улицах за вечер насмолили

Так прикольно, что не хочется проветрить…

Рок-звезда здесь выступает в переходе,

бросишь денежку подземному шаману.

Видишь остров – улыбаешься Свободе,

и она тебя поманит из тумана.

Все пройдет, но сердце точно здесь посеял.

И выходит твоя муза на Бродвей,

И бредешь за нею за полночь на север,

с каждым шагом забирая все левей.

Чтоб гудела память музыкой сплошною,

Если в чем преувеличу (повинюсь) —

То, как скрещенные пальцы за спиною,

эти улицы скрещу я с авеню.

Перевод с белорусского И. Кузнецовой

Ночь музеевСтаринная грузинская песня

Голову уроню на стол – окажусь в музее,

а вокруг – живые картины – реально, факт.

Белый голубь Пикассо глядит на меня, шизея:

в третий раз просыпаюсь тут – не свыкнусь никак.

Вылезет из недр интернета Nickname Пиросмани,

а вдогонку за ним симулякры собак – Google dogs.

Элегантный цыган выклянчит мои money-money

на сигары, цилиндр, цинандали плюс импортный кокс.

Знает всю подноготную он стихов и прозы,

на убитой маршрутке подбросит на фильм «Мимино»,

он вино превращает в песню, а песню – в слезы,

слезы в дождь; а дальше по новой – лоза, вино…

Оживится к ночи весь город со мною вместе,

животворна вода Тбилиси – помногу не пьют.

Мой водитель в пробках так громко врубает песни, —

люди на остановках пляшут и в такт поют.

Мужики-торговцы меряются чурчхелой,

дразнят самой большой, видной, вкусной и спелой,

повариха-красотка – та с бабников угорает, —

где горячей да слаще и сама лучше знает.

«Платье тебе к лицу», – говорю. «Тут вопрос тела. —

краля ответит, – Я для него потолстела».

«Удачная шутка». «А это – вопрос души.

Ты, как вижу, поэт. Вот возьми – опиши…»

Немыслимый город словно сошел с граффити,

двинулся в ночь музеев, ведь каждая ночь – музей:

«Родился – расти большой, и, хоть неофит ты,

отрывайся, пой и танцуй, но притом не трезвей».

Льется литрами лирика и буквы легкого флирта

кружат слепым котом, твердят: «Горячо! Горячо!

Целоваться только в затяжку, любить – без фильтра,

чтобы вдруг умереть от счастья – и жить еще».

Детали

Когда, зацепив, говорили не «упс» – «извините»,

читали бумажные книги, да просто читали, —

поэт был пиратом и реяли флаги в зените.

Не помню, какие флаги, – это детали.

Когда вековые деревья срастались под небом, —

таким бескорыстным ты был, – все тобой помыкали;

и, свет погасив, говорили все девы: «Ну, где вы?»

Не помню, какие девы, – это детали.

Вина океаны вливались в гортань романтизма;

ты всё выпивал, был герой из гранита и стали…

А нынче детали посыпались из организма.

Не помню, какие детали, – это детали.

Перевод с белорусского Г. Власова

Из датской поэзии

Нильс Хав

Женщины Копенгагена

Снова, в который уж раз, влюбился я

В пятерых разных женщин во время поездки

На сороковом автобусе.

Да и можно ли контролировать свою жизнь в таких условиях?

На одной была шубка, на другой – красные веллингтоны.

Одна из них читала газету, другая – Хайдеггера —

А улицы заливало дождем.

На бульваре Амагер вошла промокшая принцесса,

Взвинченная и разъяренная – и я тут же влюбился в нее.

Но она выскочила возле полицейского участка,

И вместо нее вошли две сирены в колышущихся платках,

Они резко разговаривали друг с другом на пакистанском

Всю дорогу до муниципальной больницы —

И автобус готов был вскипеть от переполнявшей его поэзии.

Они были сестрами, одинаково красивыми,

И обе разрывали мне сердце – и в то же мгновенье я спланировал

Новую жизнь в деревушке под Равалпинди,

Где дети подрастают в ароматах гибискуса,

Пока их отчаявшиеся матери поют разрывающее сердце песни,

А утки гнездятся на пакистанских равнинах.

Но они не замечали меня!

И та, что в шубке, закричала, поднеся руку в перчатке к губам,

Что ей выходить на улице Фаримагс.

Та, что читала Хайдеггера, внезапно захлопнула книгу

И посмотрела прямо на меня с уничижающей улыбкой,

Как будто внезапно перехватила взгляд

крайне незначительного мистера Никто.

И мое сердце разорвалось в пятый раз,

Когда она встала и вышла из автобуса вместе с остальными.

Жизнь так жестока!

Я продолжал еще две остановки, пока не бросил эту затею.

Всегда заканчивается одинаково: ты стоишь одиноко

На бордюре, посасывая сигарету,

Раненый в сердце и немного несчастный.

Моя фантастическая авторучка

Я предпочитаю писать какой-нибудь старой ручкой,

найденной на улице,

Или акционной, с радостью принятой в дар от электриков,

Газовой компании или банка.

Не столько из-за того, что они дешево мне достались,

Сколько потому, что такое заимствование

Наполняет мое письмо индустриальным духом:

Запахом пота квалифицированных рабочих,

административных офисов

И тайной во всех ее смыслах.

Однажды я написал сложную поэму чернильной ручкой —

Чистая поэзия о чистом ничто,

Но теперь мне нравится дерьмо на бумаге, пот и сопли.

Поэзия не для зануд!

Поэма должна быть такой же честной, как индекс Доу Джонса —

Смесью реальности и абсолютного блефа.

Для чего мы растем такими чувствительными? Не для многого.

Поэтому я слежу одним глазом за рынком акций

И ценных бумаг. Фондовая биржа —

Это часть реальности – как и поэзия.

И поэтому я так радуюсь этой шариковой ручке

Из банка, которую я нашел одной темной ночкой

Перед закрытыми дверями магазина. Она чуть пованивает

Собачьей мочой, но пишет она фантастически.

Визит моего отца

Меня посетил умерший отец.

Он снова садится в свое кресло, которое осталось у меня.

«Ну что, Нильс!» – говорит он.

Он загорелый и сильный, волосы блестят,

Словно покрытые черным лаком.

Когда-то он передвигал могильные камни

При помощи стальной проволоки и колесной тележки, я помогал ему.

Теперь он отодвинул свой собственный.

Сам. «Как дела-то?» – говорит он.

Я рассказываю ему все помаленьку,

Мои планы, неосуществившиеся мечты.

На доске для квитанций собралось семнадцать счетов.

«Да выбрось ты их», —

Говорит он, – «снова придут!»

Смеется.

«Многие годы я был строг к себе», —

Говорит он, – «Я просыпался с мыслью,

Как бы стать лучше.

Вот что важно!»

Я предлагаю ему сигарету,

Но он сейчас бросил курить.

Снаружи солнце зажигает костры на крышах и каминных трубах,

Мусорщики грохочут и орут друг на друга

На улице. Мой отец поднимается,

Подходит к окну и смотрит на них.

«Заняты работой», – говорит он. – «Это хорошо.

Делай что-нибудь».

Проблемы с сердцем

Мы говорили о проблемах с сердцем

И внезапной смерти;

Шутили насчет

Картофельных чипсов, вина и сигарет.

Мы ели и пили. Затронули тему слегка,

Поскольку никто и не думал о том,

Что однажды каждый из нас окажется лежащим

В одиночестве на тротуаре или каком-то полу

С видом на шагающие ноги или ножки стула,

Пока кто-то порывисто будет обрывать

Пуговицы с нашей одежды

И звать на помощь.

Нет стыда в том,

Что умираешь на полу,

Поскольку и вовсе не было

Такого намерения.

Охота на ящериц в темноте

Во время этих убийств мы шли

Незамеченными вдоль озера.

Ты говорил о Бетховене,

Я разглядывал, как грач

Клюет собачье дерьмо.

Каждый из нас замкнут на себе,

Окружен оболочкой безразличия,

Которая защищает наши предубеждения.

Холисты верят, что бабочка в Гималаях

Одним взмахом крыльев может повлиять на климат

В Антарктике. Быть может, это правда.

Но когда въезжают танки,

А куски плоти и кровь каплями падают с деревьев —

Это неуютно.

Поиски истины – как охота на ящериц

В темноте. Виноград из Южной Африки,

Рис из Пакистана, финики, выращенные в Иране.

Мы поддерживаем идею открытых границ

Для фруктов и овощей,

Но при этом крутим носом,

Когда дело касается черных.

Мертвецы похоронены глубоко в недрах газет,

Поэтому мы, незатронутые, можем сидеть на скамейке,

На окраине рая,

И рассуждать о бабочках.

Анестезиологи обсуждают астрономию

Анестезиологи обсуждают астрономию,

Поднимаясь в лифте,

Пока пациенты подъезжают на такси,

В сопровождении семьи или без.

Вселенная

Состоит из ста миллиардов галактик.

Если и есть разумные цивилизации

Хотя бы на миллионной доле этих планет,

Мы от них далеко.

Снаружи: холодный дождь,

Декабрь.

У больного,

Сидящего в приемной

Среди потрепанных журналов,

Жизнь которого подвешена на волоске,

Осталась одна единственная молитва.

Кафе «Пушкин»

Мы живем сейчас, как в русском романе в стихах,

Написанном Александром Пушкиным.

Мы меняем дорожные знаки,

Но мы нуждаемся,

Спим в одной постели под ворохом одежды,

Когда трещат морозы.

Москва сейчас —

Снова Москва.

И мы прорываемся. Все ложь,

Так же как и в реальности.

Ты мечтаешь украсть автомат

У спящего солдата,

Но солдаты не спят

С тобой всю ночь.

И ты танцуешь всю ночь в кафе «Пушкин»,

Пока я стою в гардеробе

И курю русскую сигарету.

Что остается?

Сейчас тебя зовут Наталья,

И я говорю как настоящий безумец,

Безумец, безумец.

А Пушкин действительно был убит

Ее любовью.

Перевод с датского Е. Мордовиной

Из польской поэзии