рались и шли – не для того, чтобы стать указателями, а для того, чтобы коснуться корней. Иные строили диковинные конструкции из снега, чтобы придать своим телам ту или иную форму, иные же просто садились или ложились на снег, чтобы замёрзнуть в естественном положении.
Были тут и скруты – те, кто коснулся Стекла раньше, чем умер. Они напоминали камни – стеклянные люди, свернувшиеся в клубки, сжавшиеся в ничто, в тлен, в пустоту. Каково это, думал иногда Тыкулча, каково коснуться Стекла – так страшно, но так притягательно. Когда он думал о собственной смерти, он хотел уйти именно так – не замёрзнуть, не заснуть в бескрайнем белом, а сжаться от боли, дёрнуться, сломаться, раскрошиться, почувствовать, как Стекло поглощает плоть, ох, Тыкулча, что же ты делаешь, разве можно думать о смерти в царстве смерти, молчи, молчи, ты ничего не говоришь, тогда и в мыслях молчи.
Вход в схрон поодаль, метрах в двадцати от последней фигуры, и Тыкулча идёт туда, он знает, где постучать, где подкопать, где дёрнуть, чтобы снег поднялся и обнажил дверь. Вот первая ступенька, она всегда в это время уже выступает, нетрудно найти, а дальше нащупать рычаг сбоку и нажать на него, налечь всем телом, сдвинуть подпорку – и снег обрушится куда-то во тьму, ну то есть не куда-то, а в отдельную камеру, там ещё полно места, хватит и на следующую весну, и через весну, – и появится дверь, расконопатить, разложить, и можно обустраивать перевалочный пункт для охотников.
Но что-то не так, что-то сломалось, изменилось, чует Тыкулча, чует носом, ртом, глазами, как-то всё неверно – и нога его вдруг проваливается через тонкий слой наста, никакой подпорки нет, снег так и сыпал прямо в схрон, рычаг поднят, а обратно его не вывернули, и незнамо сколько схрон холодило, всю зиму, а значит, он сейчас совсем негодный, не согреешься там, не проживёшь. Тыкулча вытаскивает ногу, обходит провал, находит ступеньки, протаптывает их; вот и дверь, но теперь её вручную раскапывать, благо снег мягкий, не слежавшийся, видимо, ссыпался вниз постоянно, не успевал застыть. Тыкулча копает, копает, в поклаже есть же лопатка, куда без неё, копает час и копает другой, и мышцы болят, и спина трещит, но что делать, не возвращаться же обратно, хотя это безопаснее, предыдущий схрон не так далеко, но вот неприятность: придётся же пройти мимо стеклянных людей, и так не хочется этого Тыкулче, так не хочется, что проще копать, чем смотреть назад. Да и в любом случае кто-то же должен расчистить, с этим же теперь жить.
Всё у него выходит, хотя не сказать что ладится, с трудом, через «не могу», и вот он уже расконопачивает щели, выдирает прослойки, стоп, кто это вообще законопатил вот так, не он, точно не он и не другой местный – плохо, неуклюже, неправильно, мороз точно пробирался через эти щели, зима была внутри, дотрагивалась до вещей, мебели, лапала запасы, веселилась, как ещё, а значит, если что металлическое внутри было, пиши пропало, рассыплется в порошок, и дерево раскрошится, и вообще непонятно, будет ли что внутри, кроме трухи и холодной грязи.
Дверь открывается, первый шлюз. Да, тут зима была, и не только она – кто-то прислонил к стене лопату, да так и оставил. Тыкулча трогает лопату, древко трещит и ломается, стальная часть раскалывается, как фарфор. Он распаковывает второй вход – нет, эта получше сделана, есть ещё надежда, может, и порядок внутри. Во втором шлюзе ничего и никого, и третья дверь, вот дрянь, просто же прикрыта, её вообще не закрывали, но как повезло – вторая спасла, не продралась зима через неё, не сожрала всё, что внутри. Внутри беспорядок – тут не один охотник, не какой-то опоздавший, а человека три-четыре жрали, мусорили, сидели, за раз в схроне столько редко бывает; Тыкулча читает следы, слышит замёрзшие слова, чует запах иного, хотя стоп, откуда запах-то, как ни конопать, как ни закрывай, всё равно придёт холод через каналы, через затворы, через лазы, и запах выветрит. И запах не человеческий, другой, и тут только он понимает, что это запах смерти, и вон она, лежит в углу, эта смерть, груда тряпья и то, что осталось от человека, на ней.
Тыкулча подходит. Больше всего он боится не того, что человек мёртв, а того, что человек жив, как тот, которого он однажды уже находил в схроне. Но нет, нет, это труп, он не пахнет уже, а так, шлейфом, как будто вокруг него разливается что-то тонкое и невидимое. Черт не разобрать, рот открыт, кожа облезла, череп торчит, зубы, тонкие кости ладони. Тыкулча поднимает руку мертвеца, отчего умер, не поймёшь, когда умер – тоже, ну как когда, недавно, неделю, месяц, два, три, четыре, сколько той зимы было. Может, от голода, хотя вряд ли – вон, ещё мешки на полках, там есть что пожрать, вяленка, не всё забрали гости, не всё разорили, да и не смогли бы, тут запасов на несколько зим должно быть. Может, от углёвки, гнус-то разносит, как укусит, так за три дня сгоришь.
Во что он одет, Тыкулча, посмотри внимательно, ты узнаёшь? Да, конечно, Тыкулча уже видел такое, это для людей с юга, для искателей приключений, надеваешь такую штуку и идёшь через зиму, через Стекло, в никуда, в пустоту. Они шли над деревней и мимо деревни, смотря по сезону, и все были в этих костюмах, и где-то там далеко в зиме они и оставались в своих тёплых доспехах, где-то там их забирал ледяной дракон, сжирал их плоть, крошил их кости, Тыкулча не знал, как и что с ними происходило, он придумал дракона, потому что видел подобных на картинках. Костюм выглядит целым, и Тыкулча аккуратно расстёгивает молнию, снимает его с мертвеца, стягивает, при этом тело разваливается, голова падает набок. Зачем тебе этот костюм, дружок, ты же не умеешь им пользоваться, да и презираешь его, да и повреждён он наверняка, иначе бы его не оставили, но это скорее ритуал: мертвеца нужно похоронить, оставить зиме, а значит, костюм не нужен, он – плата за похороны, монета в глазу, откуда этот образ, Тыкулча, ты же никогда не читал чужих мифов, а впрочем, неважно.
Под костюмом какое-то тряпьё, фу, гадость, перед смертью он обгадился, иначе как объяснить вот это вот всё, а впрочем, смерть оправдывает всё, мёртвому можно, что живому непозволительно. Тыкулча находит большой мешок – в таких хранят обычно сушёный лишайник, собирают же много, чтобы в еду добавлять, – и надевает на мертвеца, кряхтит, упаковывает, надо дотемна наружу вытащить, да ещё так положить, чтобы не мешал никому. Закончив, Тыкулча тянет, тянет мешок через двери – первую, вторую, третью, вытаскивает наверх, белым-бело, хотя ночь уже близко, и надо бы поторопиться. Тянет, тянет, тянет и дотягивает почти до стеклянных танцоров, кладёт рядом, переводит дух и вытряхивает из мешка, точнее, вытягивает мешок из-под тела, и вот оно лежит среди прозрачных скульптур, такое жалкое, облезлое, безымянное. Тыкулча подтягивает его к одной из фигур, поднимает мёртвую руку, кладёт на колено сидящего стеклянного человека, будто один мертвец решил поддержать другого, похлопать его по ноге, сказать, всё хорошо, брат, я с тобой, мы вместе, не грусти. Всё, сделано, дальше уже само – Стекло потянется по истлевшей плоти, покатится, будет ползти всё дальше, дальше, и уже будет два стеклянных мертвеца, а не один, полку вечных жителей последнего схрона прибудет.
Тыкулча идёт обратно в схрон. Что они там забыли, куда они шли и откуда, оставили они его на пути в ту сторону или в эту – нет никакого ответа на его вопросы, тишина и пустота вокруг. Надо уж завтра возвращаться, ждут его в деревне, не выходят, а если он не вернётся вовремя, то и весну пропустят, и на зиму запасов не сделают, и так море времени потерял, поесть да спать, что уж тут, только вот конопатить дверь придётся наново, старое никуда не годится, ну да это он умеет, как пить дать сделает. Да, работать тут и работать, всё не поспеет, и запасы нужно восполнять, но это уж не он, а охотники, его дело – рассказать, объяснить, предупредить. Какие-то припасы есть, на дальних полках вообще не трогали, а есть же ещё помещения, деревня вглубь уходит, под схрон ближних два десятка приспособили.
Тыкулча долго прибирается в главной комнате схрона: складывает разбросанные мешки, сметает мусор, проветривает, и лишь когда работать уже нельзя совсем, запаковывает двери. Снегосброс позже можно проверить, не сегодня и даже не завтра, раньше следующей зимы не понадобится. Потом Тыкулча ложится спать и видит сон о распятом на дереве человеке. Он видит, как человек забирается наверх в своём защитном костюме, садится на ветку и начинает раздеваться, снимает почти всё, и под конец уже дотрагивается до Стекла голыми руками, но как будто не чувствует боли, как будто ничего в нём не меняется, просто он принимает позу поудобнее, не висеть же в неудобной, и улыбается тем, кто ждёт внизу. Они смотрят и тоже улыбаются, а человек наверху постепенно превращается в Стекло, но при этом не чувствует боли, его не корёжит, он висит на дереве и смотрит то вниз, то куда-то за горизонт, и глаза – это последнее, что остаётся в нём живого, и в последний момент он игриво подмигивает. Тыкулча просыпается с твёрдым ощущением, что подмигнули ему.
Он встаёт, ест, осматривается напоследок и выходит из схрона. Пакует за собой первую дверь, слава богам, что холод не проник внутрь, пронесло, повезло, как не всегда бывает, потом вторую, и третью, тщательно всё делает, не как эти, заезжие. Идёт к стеклянным людям, смотрит на вчерашнего мертвеца, тот остекленел уже, прозрачный лежит, как и прочие. Ну и хорошо, достойное погребение, всё лучше, чем в схроне гнить, вонять да людей пугать. Тыкулча идёт прочь; самую последнюю стеклянную фигуру он чуть похлопывает по плечу, рука-то в двух перчатках да в верхонке, оно можно, и оставляет танцующих позади. Этот последний – Гив-ынкэв, давным-давно шаманом ещё в старой деревне был, а в новой всего зим пять прожил, да так и не приспособился. Он к Тыкулче всегда добр был, о делах расспрашивал, деревянного оленя как-то подарил. Тыкулча с ним всегда прощается, как крайний схрон позади оставляет.
Он минует Стеклянного Великана и старательно отводит взгляд – не хочет видеть, как человек в ветвях на него смотрит, мало ли что там в этих стеклянных глазах спрятано. Больше всего Тыкулча боится, что сон его вещий, какой у шаманов бывает, и один глаз у распятого и в самом деле закрыт, точно тот подмигивает; а ведь Тыкулча до сна и помыслить о таком не мог, и если правда это, если увидит он это сейчас, то сам себя испугается, даром что никого и ничего не боится. Так что проходит он, головы не поворачивая, и ползёт дальше в белое по одному ему известным ориентирам.