Я думал, что даян достанет оружие и выстрелит в Проводника, – по крайней мере он сделал начальное движение, – но он по-прежнему сидел, чего-то ожидая.
Тот, кто знает всё, и тот, кто умеет властвовать над Стеклом. Абсолютный дуэт будущих властелинов мира. Мы, способные превратить человечество в рабов. Никакие местные царьки не смогут сопротивляться нашей религии, никакие меджаи нас не остановят, и даже даян в каком-то смысле бессилен, потому что здесь, в стеклянной комнате, я мог сдавить его стоящей в полуметре стеклянной вешалкой или просто обрушить на него свод. А мог закрыть тоннель, через который мы вошли, и даян умер бы в стеклянной тюрьме от жажды.
Вот они, чёрные и белые камни на весах справедливости. Он мог вести нас сюда по тысяче причин. Возможно, он хотел помочь – себе или нам. Возможно, он хотел спасти всё человечество. Я мог придумать множество раскладов, при которых Проводник не превращался в чудовище, но все эти расклады были не более чем ложью. Разочарование нарушило равновесие внутри Проводника, окончательно лишив его веры, а человек, лишённый веры, – это самое страшное, что можно себе представить. Я видел взгляд даяна и чувствовал, как тот колеблется, ищет справедливость, пытается взвесить последствия любого из своих решений.
Поэтому я поднял руку и обрушил на Проводника массу Стекла, огромный сталактит, созданный за секунду до этого. Он не успел ничего сказать, более того, он не успел ничего понять.
Даян даже не дёрнулся. Он посмотрел на меня, как мне показалось, с интересом. Забавно, но в стеклянной комнате мы были равны по силам. Он мог убить меня с той же степенью вероятности, что я – его.
Я поднял руки, повернув их ладонями к даяну.
– Я ничего не сделаю, – сказал я.
– Я знаю.
Он поднялся. Некоторое время постоял, а потом пошёл прочь – к выходу.
– Что ты будешь делать? – спросил я.
– Убью Ка, – ответил он, не оборачиваясь. – Теперь это справедливо.
И исчез в стеклянном проходе.
Я подошёл к телу Проводника. В какой-то мере мне было жаль этого человека. Он получил от Стекла страшный дар и не смог с ним справиться. Его никто не спрашивал, хочет он стать тем, кем он стал, или не хочет – его сделали таким ещё до того, как он произнёс первое слово. Мог ли я винить его в произошедшем?
Впрочем, мне было жаль их всех. Даже Близнеца, несомненно заслужившего смерть от рук Бабы. Проводник знал, что один из нас властен над Стеклом, но, по-видимому, не знал, кто именно. Поэтому он взял с собой всех нас – и исключал из игры только ему ведомым дедуктивным методом. Ему нужен был тот, кто откроет проход, – но то, что он нашёл за дверью, его сломало. Нужен ли Хураану второй Ка? Нет, не нужен. Тем более – из коснувшихся.
И в этот момент я понял, что нужно сделать. Как спасти их всех – живых и мёртвых, добрых и злых, сильных и слабых. Как спасти Ка от даяна, как спасти даяна от самого себя. Как почтить память Алярин и Проводника, как сделать их смерти ненапрасными.
Как сделать ненапрасным всё наше путешествие. Как поставить точку.
Гермокостюм по-прежнему был на Проводнике – нижняя часть надета в обтяжку, верхняя – спущена назад вместе с маской. Я расшнуровал его ботинки и стянул костюм, после чего надел на себя. Комплекция у нас была схожей, разве что он был чуть выше, и потому костюм почти подошёл. Некоторые клапаны застегнулись не без труда – в плечах я был чуть шире.
Потом я поднялся наверх. Даяна уже не было видно – он исчез в белесой дымке, испарился в бесконечном нигде.
Я встал на колени и погрузил руки в Стекло. Я почувствовал его – весь этот огромный ком диаметром почти в три километра, гигантский разросшийся шар, разбросавший свои смертоносные семена по всему миру. Я почувствовал каждое стеклянное насекомое, каждого зверя, каждого человека, замершего в указующей позе. Я сам превратился в Стекло и увидел миллиарды картин – тёмные своды складов, гобелены на стенах богато обставленных комнат, бушующую вьюгу, подпольные рынки Джерры. Я смотрел через каждый стеклянный предмет на планете, я видел столько, сколько никогда бы не смог объять на протяжении обычной жизни, и я почувствовал разливающийся по телу холод, заставляющий сердце биться всё медленнее и медленнее – практически до самой остановки.
Тогда я сжал руки и закрыл глаза.
Стекло дало мне величайшую из сил – власть над собой. Я мог придать Стеклу любую форму, построить из него любое здание, я мог заставить его течь подобно воде или сыпаться подобно песку. Я мог стать величайшим человеком в мире, властелином всего, я мог стать богом, каким не дано было стать Проводнику.
Я мог уничтожить Стекло.
И пока оно испарялось, растворялось под моими руками, под моими ногами, под моим взглядом, пока рассыпались в прах стеклянные фигуры, пока рушился под собственным весом Стеклянный Великан, несущий бремя распятого на нём человека, моё сердце постепенно согревалось, и когда я открыл глаза, оно билось сильно и мерно, без сбоев, в едином ритме с просыпающейся от тысячелетнего сна землёй.
Эпилог
Хозяин слышит плач. Темно, страшно, холодно, и зима, и никакого плача быть не может, но он всё равно слышит. Он правит на север, в страшное, туда, где выйдешь, десять шагов сделаешь и навсегда станешь прозрачной статуей. Плач всё громче, и тьма все гуще, глаз выколи, ничего не видно, и только впереди сумрачные силуэты, холмы – внешняя часть поселения, на зиму законопаченного. Хозяин никогда не бывает тут летом, когда луораветланы ходят раздетые и счастливые, когда они смеются и обливаются водой, играют в игры и водят хороводы. Лишь когда они прячутся в свои схроны, в свои подземные норы, приезжает Хозяин посмотреть – не забыли ли кого, не потеряли ли что.
Он едет на плач медленно – всё ближе и ближе, и вот он видит стеклянную женщину, согнувшуюся в три погибели на снегу – смяло её Стеклом, размололо, превратило в ничто. Далеко она от селения отошла, весной, чай, не найдут. На руках у неё младенец, месяц, может, от роду, ручкой по стеклянной матери водит и кричит, надрывается, сколько ему жить на таком морозе осталось, минут десять, не больше. Сходит Хозяин с нарт, поднимает младенца, кутает в мех, кладёт бережно. Знает он, что так делают порой – если ребёнок зимой рождается и выкормить его некому, отдают зиме, примет зима, а там и весна раньше наступит. Только вот никогда ещё Хозяин живых не находил.
Мчится он в свою ярангу, мчится через стужу и ночь. Спрыгивает с нарт и несёт младенца внутрь, в тепло, к огню, к жёнам, а те и охают, и ахают, и хлопочут, незнамо сколько зим детей не видели, а это же оно, женское, хоть ты тысячу лет проживи, а всё равно как младенца коснёшься, проснётся в тебе настоящее, ты и накормишь его, и спать уложишь. Поят ребёнка оленьим молоком, песни ему поют, вкруг все четверо стелются, обхаживают, а Хозяин думает: что теперь делать, негоже ему в яранге младенца иметь, ну да ладно, потерпим пока.
И ребёнок растёт, и дают ему имя Хадиуль, что значит – «знающий», «мудрый». И вот Хадиуль делает свои первые шаги, а потом говорит первое слово – смешное, «тятя», это означает «собака», а потом ещё слово – «кх-х-х», это означает «олень», а потом ещё слово – «тяптя», это означает «птица», и так слово за словом, а к двум зимам Хадиуль уже почти что складно говорить может. И больше всех к Хадиулю Окко-Эн привязывается, даром что молодая да свежая, обнимает его, тискает, играет с ним, собачек из кости ему вырезает. Хозяин тоже с мальчиком ласков, хоть и понимает – не отец он ему, и не выйдет из мальчика нового Хозяина, из другого он теста.
А во внешнем мире пролетают то секунды, то годы, время идёт складками, и вот оно наступает, и говорит Хозяин: надо мальчика людям отдать, нельзя больше в яранге, вне времени растить. Плачут жёны, а пуще других Окко-Эн заливается – не хочет с мальчиком расставаться. Хозяин и сам не хочет, попривык, но понимает надобность, а Окко-Эн глупая, что с неё возьмёшь. Готовят жёны для мальчика приданое – меха, чтобы не замёрз, еду, чтобы не проголодался, костяные цацки, чтобы играть с чем было. И говорит Окко-Эн: я с ним пойду. Куда ты пойдёшь? – Хозяин спрашивает. Куда надо будет, туда и пойду, Окко-Эн отвечает.
Хорошо, отвечает Хозяин, но имя своё тебе здесь придётся оставить, это не имя для того, кто наружу выходит. Оставлю, говорит Окко-Эн, оставлю. И как ты назовёшься, придумала? Придумала, говорит Окко-Эн, назовусь Синильгэ, что значит «снег», потому что из снега я вышла и куда бы я ни пошла, везде снег с собой принесу.
Собирают Окко-Эн остальные жёны, Нынран, Вакат-Ваал и Ив-Нэвыт, дают ей с собой одежды тёплой, и еды сытной, и игрушек младенцу в нарты складывают, и пояс с золотом зашитым на неё надевают. Хозяин на это смотрит, но сам не помогает, сидит в углу, молчит. Жалко ему Окко-Эн отпускать, но он-то знает: раз она что-то себе в голову втемяшила, ничем теперь не выдавишь. К вечеру всё уж собрано, и в последний раз Окко-Эн спит в яранге Хозяина. Утром она берёт хозяйскую плеть и вырезает на её рукояти своё имя, а потом выходит в весну. Забирается в нарты, машет жёнам, и те машут ей, а Ив-Нэвыт даже слезу пускает, даром что сроднилась она с Окко-Эн, как сестра ей стала. Хозяин подходит к Синильгэ, берёт её руку своей лапищей, второй накрывает и похлопывает. Езжай, говорит, и смотри береги его.
Он возвращается в ярангу, прячется в своём закутке и закрывает лицо руками, задевая широким рукавом молочную крынку, стоящую на резном столике. Его огромное тело сотрясается, потому что он знает, что Синильгэ не проживёт и нескольких месяцев, сгорит как свечка, а что будет с ребёнком – это ему неведомо, как станется, так пускай и станется. Подняв голову, он видит, что всё это время молоко тонкой струйкой бежало по дереву и стекало на покрывающую пол волчью шкуру,
стекало
стекало
стекало
пока наконец окончательно не
стекло.
2018–2020, Москва