— Ты что у нас, трус? — спросил старик кобеля. Бруно вскинул уши, наморщенный лоб его выразил бесконечное удивление. «Вечно все за тобой гоняются», — объяснил ему с укоризной Кашпарек. Давай поиграем, предложил в ответ Бруно: он все еще не понимал, чего хочет Кашпарек, да и играть любил больше, чем думать; оттолкнувшись всеми четырьмя лапами, он подпрыгнул чуть не на метр, извиваясь в воздухе и болтая ушами, потом схватил палку и протянул ее старику, тот взял было палку, но кобель, стиснув зубы, дергал ее к себе, рычал угрожающим басом и был счастлив безмерно.
— Дай сюда! — сказал Кашпарек. Кобель отпустил палку, но тут же прыгнул на грудь Кашпареку и, положив ему лапы на плечи, попытался снова лизнуть его. Старик отдернул голову и легонько шлепнул пса по морде. Бруно отпрянул, опустился на землю, но неистовое виляние хвоста, в котором участвовал весь позвоночник, выражало его неизменное обожание. Однако Кашпарека трудно было растрогать. «Дрянь ты! — строго сказал Кашпарек. — Ты всех на свете любишь». Кобель виновато зажмурил глаза, но ничего не ответил, потому что сердце у него было большое и он в самом деле любил всех на свете.
— Сесть! — приказал Кашпарек.
Бруно молниеносно сел. Он обожал выполнять команды (какие знал; вообще же он мало что знал, причем даже тому немногому, что он постиг, его обучил Кашпарек) и был невероятно услужлив, чтобы его еще больше любили; он прямо весь дрожал от усердия. Сидел он великолепно, передние его лапы едва касались земли — так он тянулся, Кашпарек же продолжал допрос.
— Чего ты от каждой собаки бегаешь? Кто ты такой? Охотничий пес или заяц?
Легавый сидел, как живая статуя, воплощение старания, слегка приподнявшись, в надежде, что старик сделает-таки какое-нибудь движение, которое можно будет понять как приглашение к игре; Кашпарек же оставался строг и движения, которого так ожидал пес, не делал. «Угомонись!» Бруно смирился и опустил зад на землю. Старик кивнул. «Вот так-то… Ладно, я знаю ведь, ты быстрее всех бегаешь. Догонишь их за одну минуту — и конец игре. Знаю. — Он улыбнулся. — Твое счастье! А то ведь я трусливых собак не люблю. Ну иди!» Пес умчался; Кашпарек же подозвал Лохматку и велел ей сесть; та, склонив голову набок, внимательно глядела на старика из-под челки и улыбалась, вывесив красный язык. «Чего смеешься? — ласково сказал ей Кашпарек. — Радуешься, что домой сейчас пойдем?» Кашпарек покачал головой. Все-таки, размышлял он, что там ни говори, а Лохматка — умнее всех, умнее даже боксера, хоть тот и всякие школы кончал. Он вынул часы из кармана, щелкнул крышкой, снова спрятал часы. Лохматка вскочила и от радости закрутила хвостом. «Ну, барышня, начинай!» — сказал Кашпарек и не спеша двинулся к дому; пули же погнала за ним свору, покусывая собак за ляжки, словно это были овцы, а не собаки! Вольно было ей гонять сотоварищей: кроме Дези, она была в своре единственной дамой, а кобели, как известно, ведут себя с дамами вежливо, Дези же слишком была стара, чтоб огрызаться. В конце насыпи Кашпарек взял собак, кроме Нестора, на поводок; тут-то и подошла к нему молоденькая учительница и попросила его принять Джипси.
Среди прочего она говорила тогда (в ходе первого их разговора, оказавшегося и последним) — как бы в качестве дополнительного аргумента и чтобы завоевать расположение старика, — мол, как здорово ладит Кашпарек с собаками, как справедлив с ними, ни для одной не делает исключения, уж она-то знает, как это важно, в школе тоже об этом все время приходится помнить; Кашпарек хмыкнул и про себя подумал, что не слишком учительница наблюдательна, ведь у него есть любимчики — это пули и легавый кобель, их он сразу выделил из всей своры: пули — за то, что она была умной, разборчивой, гордой и к тому ж отличалась какой-то благородной тактичностью — например, подбегала к нему без зова, лишь когда он был один, и тут же уходила в сторонку, если в этом момент к ним подскакивала другая собака; Бруно же он любил за доброту, переполнявшую бесшабашное сердце пса, за его безоглядную, самозабвенную преданность. С ними двумя Кашпарек больше всего любил разговаривать, потому что они отвечали ему, и Кашпарек понимал их ответы по выражению глаз и наморщенному лбу Бруно, по дрожанию щетинок на морде Лохматки, по движению ее носа, по деснам, которые показывались из-под вздернутой верхней губы; он знал, что означает высунутый язык, движения тела, особенно же хвоста, которым они могли сообщать весьма сложную информацию; Лохматка — та умела даже вращать хвостом, а Бруно, когда радовался, весь, от носа до кончика хвоста, ходуном ходил, извивался от счастья; это был высший пик, от которого шла большая шкала разумных ответов, вплоть до противоположного полюса, когда, поджав хвост, выгнув спину, подогнув задние лапы, Лохматка и Бруно пятились от какой-нибудь страшной или внушающей им отвращение вещи. Другие собаки не способны были столь же разнообразно выражать свои мысли (Кашпарек уверен был, что они и мыслят на куда более низком уровне); они и не радовались старику по утрам так же искренне, не привязаны были к нему так же сильно, как эти двое, а потому, что греха таить, Кашпарек не мог держаться с чужими собаками совершенно бесстрастно и рассудительно, как педагог обязан держаться с чужими детьми; это и погубило его, потому что вверенная ему сука пули на исходе весны понесла от легавого и тем навлекла на Кашпарека страшные беды.
Подходил к концу май; Кашпарек так полюбил свое новое занятие, словно всю жизнь ничем иным и не занимался; полюбил не только из-за собак: когда он с семью подопечными проходил по утренним улицам, не было человека, кто бы не остановился, не оглянулся бы на него с улыбкой; Кашпарек тоже улыбался в ответ, улыбался доверительно и немного лукаво, как человек, который только и думает о каком-нибудь добром розыгрыше; но в одно прекрасное утро он обнаружил, что у Лохматки началась течка. По ней еще нельзя было ничего заметить, но Бруно, когда он, восторженный и бесшабашный, влетел, как обычно, в компанию, вдруг как будто совсем ошалел и, невзирая на окрики и укоры Кашпарека, устроил вокруг пули такой танец, такой каскад сумасшедших прыжков, что нельзя было не понять: дружеские его чувства к Лохматке переросли в неудержимую страсть; тут-то Кашпарек и заподозрил неладное и обстоятельно осмотрел суку. Опасения его подтвердились. В тот день Кашпареку еще удалось благополучно доставить хозяевам вверенных ему собак, потому что в Лохматке пока только набирало силы новое состояние; но старик понимал, что часы целомудрия Лохматки сочтены, и в тот день, если бы нашелся какой-нибудь человек, кто обратил бы внимание на душевное состояние старого мусорщика, он наверняка поразился бы, с каким озабоченным и встревоженным видом выполняет свои обязанности маленький старик в синей блузе. Кашпареку и в голову не пришло сообщить о своем открытии докторше и дней десять-двенадцать не брать у нее Лохматку: роль свою при собаках он считал немного похожей на роль деревенского свинопаса при стаде, а потому и улаживание любовных взаимоотношений между питомцами рассматривал как свою прямую задачу.
То, чего он боялся, случилось меньше чем через неделю. От Лохматки исходил запах любви, и кобели в своре просто-напросто обезумели. Самым страстным влюбленным был Бруно, он даже подрался с Джипси на этой почве; неразлучные фокстерьеры рычали и скалили зубы друг на друга; слава богу, Нестор, как видно, считал, что участвовать в мелочных спорах — ниже его достоинства; правда, однажды, выбрав момент, он попробовал было взять Лохматку неожиданным приступом, однако ей надменный боксер, очевидно, не нравился, и она так яростно отстаивала свою честь, что Нестор счел за лучшее не претендовать на нее и с высокомерной флегмой сильных самцов ушел в свое гордое одиночество. Кашпарек, наблюдавший все это, был готов от души пожать ему лапу. И решил пока держать Лохматку на поводке, чтобы она на всякий случай была рядом; однако Бруно и теперь не отходил от нее ни на шаг, носился и прыгал вокруг, задыхаясь от страсти, и тявкал коротко, жалобно, со слезой в голосе, а потом лег неподалеку, на склоне насыпи, положил голову на передние лапы и, с отчаянием в желтых глазах, протяжно заскулил. «Чего ревешь-то? — ворчал на него Кашпарек. — Не стыдно тебе?! А мужик еще! Видишь ведь, наша Лохматка чихать на тебя хотела!» Кашпарек взглянул на Лохматку, чтоб убедиться, действительно ли она чихать хотела на Бруно, — и сердце у него сжалось. У Лохматки уши, хвост — все тоскливо повисло, она стояла возле Кашпарека, как больная старуха в черном тряпье. «А ты-то чего пригорюнилась? — говорил он теперь пули. — Влюбилась, что ли? В этого вот оболтуса, тощего да плаксивого? Погляди на него: он ведь желтый, да и голый почти что! Это шерсть, по-твоему? Не грусти, отведет тебя хозяйка к настоящим кобелям, получишь такого чернявого красавца, что любо-дорого! Слышишь?»
Лохматка не слышала; она не хотела ничего слышать. Кашпарек ее уговаривал, чесал за ухом, гладил бока — все напрасно: она оставалась бесчувственной и глухой. Когда Кашпарек тянул ее за собой, она покорно переходила на новое место и опять стояла с опущенной головой, ушами, хвостом. У нее даже шерсть была не лохматой, а обвисла, будто намокла. «Обиделась? — сказал старик, чувствуя тяжесть на сердце. — Что мне с тобой делать, глупая? Меня же хозяин твой со свету сживет, если я волю вам дам». Лохматка медленно подняла голову и на него посмотрела. Самое странное, что Кашпарек не видел ее глаз, лишь некий неясный блеск в густой шерсти. И все же он видел их: Лохматка смотрела на него с таким упреком, с такой человечьей болью, что старик не выдержал и отвернулся; но тут он увидел глаза Бруно; лоб легавого с недоуменными складками был само разочарование и удивление, словно пес не мог уразуметь, как это он — именно он, Кашпарек! — может столь жестоко поступать с ними; и тогда старик вдруг нагнулся и отцепил поводок с ошейника пули.
Кашпарек, как большинство людей его возраста и его положения, честно прошел через всю войну, зная о ней лишь то, что человеку вроде него положено было знать, и ни на гран более; то есть, что если идет война, то мужиков забирают на фронт, а кто не пойдет добром, того возьмут силой; но откуда война и зачем, он не знал и полагал даже, что не его дело задумываться над этим; среди близких ему людей не было ни цыган, ни евреев, так что расовые преследования для него оставались чем-то далеким, о чем простой человек знает лишь понаслышке (если вообще знает); о таких же вещах, как защита расы, осквернение расы, апартеид, негритянский вопрос, он вообще понятия не имел; но о законах собаководства он, конечно, кое-что слышал; он знал, что такое родословная книга, селекция, чистопородность, знал, что чистопородная сука и многократная медалистка вроде Лохматки представляет собой большую ценность и стоит немалых денег; словом, Кашпарек не мог бы дать своему поступку никакого разумного объяснения, не мог оправдать его никакой из известных идеологий; разве что, если б его спросили, ответил бы, что уж очень тяжко было смотреть собакам в глаза; впрочем, и этого он не смог бы сказать, так как был хоть и беден, но самолюбив и ни за что в мире не позволил бы, чтобы над ним смеялись. И вообще он не предполагал, что все так печально кончится. Он думал: ну пускай себе поиграют немного, помилуются, уж коли так друг без друга не могут; в детстве, в деревне, мало, что ли, случалось ему разгонять спаривающихся собак, думал он, как-нибудь и здесь вмешается в последний момент; но в последний момент, подняв заранее приготовленную дубинку,