Но Юли не оказалось дома. А она так рассчитывала на нее, больше чем приговоренный к смерти — на помилование; так жаждала увидеть ее загорелое лицо, иронический рот, смеющиеся близорукие глаза, стол, на котором она сидит в одном бикини, свесив длинные ноги, и шпарит, шпарит, выдает без передышки свою подтекстовку, чихвостя всех этих приставал, этих жеребцов, хотя по тону и быстрым взглядам, какие она бросает, по тому, как вызывающе встряхивает головой, откидывая непослушные волосы, слепому ясно, до чего по сердцу ей это приставание, эти ухажеры. Как хотелось Магдольне ощутить вновь запах ее пота, острый, пряный запах, который привел тогда на память постель; как она мчалась, не чуя под собой ног, торопясь очутиться у нее, плюхнуться поскорей на кушетку напротив и пожаловаться, излиться, услышать ее дерзко-бесцеремонную, полупристойную, грубовато-ободряющую болтовню, чтобы опять человеком, женщиной себя почувствовать, но уже на лестнице охватил ее страх не застать Юли дома, ну конечно же ее дома нет, почему это вдруг должно такое счастье выпасть, чтобы хоть раз, единственный раз, даже в самом пустячном деле вышло по задуманному, по-твоему. И, стоя у закрытой двери и все еще не веря, она позвонила второй, третий раз, заглянула в выходившее во двор окно «салона», плотно прижав, приплюснув нос к стеклу, но внутри все было тихо, и Магдольна пошла было уже обратно к лестничной клетке, однако вернулась: а вдруг спит или не одна, затворилась с кем-нибудь в дальней комнате и выглянет на упорные звонки, скажет хотя бы: «Слушай, Магдулик, у меня инженер тот, понимаешь, ты поди посиди внизу, в прессо, спроважу его и приду, что-нибудь случилось? Вижу, лапушка, опять ты затрапезой, ну ладно, ничего, я тебя встряхну…»; а может, и втроем куда-нибудь закатятся, почему бы нет, компанию она всегда умела поддержать, а Юли уж потерпит, можно же исключение сделать для подруги, коли та в беде, но тщетно Магдольна с маниакальной настойчивостью давила на кнопку, никакого движения, квартира как вымерла. «Ах, суббота, — сообразила она, — чего ради Юли дома будет сидеть, в субботний вечер да не пойти поразвлечься с кем-нибудь, не такая она женщина, не соломенная вдовушка, которая дома киснет в грустном одиночестве (как я бы на ее месте) только потому, что Клингер в Альмади».
Она не завидовала Юли — ни развлечениям ее, ни интрижкам, ни счастливому характеру; не расстроила, не рассердила ее и эта неудача, только усталость охватила и безмерная печаль. Такая объяла печаль, точно плотная, темная комариная туча, которая летними вечерами сопровождает гуляющего у воды, каждый комарик — как отдельное живое тельце печали, и все это подвижное облако звенит над тобой скорбно, монотонно, неотступно; потом печаль словно на плечи навалилась тяжелым мешком дров, оттянув и обе руки двумя набитыми, полными продуктов сумками, и Магдольна пошла, побрела, осторожно переставляя ноги, чтобы не споткнуться и не рухнуть под гнетом этой печали; побрела по Кольцу, где уже зажглись фонари и девчонки в мини и шортиках, подростки в джинсах стайками и поодиночке, мужчины, женщины под руку и поврозь валили мимо этим душным августовским вечером, и транзисторы заливались, бойко перекрикивая уличный лязг и рев, и парни подначивали встречных девушек, а те смеялись и убегали — или не убегали, и влюбленные парочки в истоме целовались тут же, под фонарями, забыв все кругом, и Магдольну тоже никто не замечал, облако печали скрывало ее, наподобие сказочного плаща: накинул — и невидимка, вправду волшебного, потому что напрасно она вглядывалась в витрины, никто в них не отражался, и никаких тебе газетчиков нигде, которые окликают и хватают за руку, никаких тебе «Эшти хирлап», всовываемых в сумку; да и были бы, не различили ее в шумливой субботней толпе, и Магдольна медленно, тяжело ступая, поплелась дальше с таким чувством, будто ее нет, не существует.
Когда она вернулась, гости уже ушли, но все лампы горели; в комнате был полный разгром, как после сражения: везде стаканы, бутылки, тарелки, объедки и окурки; окурки наводнили всю квартиру: в пепельницах, вазах, бокалах, кофейных чашках, на тарелках, на ковре, на полу, на подоконнике — одни сплошные окурки, у Магдольны даже в глазах зарябило, почудилось, будто они лезут вперевалку, наползают отовсюду скопищем майских жуков. Густав Виг лежал распростершись навзничь, и громкий равномерный храп вырывался из его разинутого рта. Беспомощно потоптавшись, Магдольна вышла и, найдя в холодильнике две бутылки пива, откупорила одну, вымыла себе стакан, приятно было сейчас выпить глоток; допив, налила еще; со стаканом в руке вернулась, погасила свет, оставив лишь ночничок, и, присев на край дивана-кровати, устремила взгляд на мужа. Дыхание его вместе с затхлой никотинной вонью распространяло запах алкоголя, в котором, дополняя винно-пивной букет, сквозил и сивушный перегар; но ни бутылок, ни стаканов из-под водки она не обнаружила — наверно, Мазур или Варга в карманах притащили, в плоских склянках, явно переполнив этой последней каплей праздничную чашу. В таком виде — пьяный, потный, завалившийся навзничь — Густи казался старым и потасканным, мелкий, невзрачный забулдыга; один большой нос выделялся на его преждевременно увядшем лице; сбившиеся редеющие волосы слиплись на влажном лбу, на щеках успела вылезти щетина, губы от храпа вздувались и опадали; зрелище непривлекательное, но все равно Магдольна любила это лицо, которое знала до мельчайших морщинок, знала, как смеется этот рот, хмурится этот лоб, глядят глаза, когда он конфузится или сердится; любила это тело, знакомое до каждого волоска, каждого шрама и родимого пятнышка, — и она изо всех сил затрясла мужа: проснись, приди в себя, чтобы спросить у него (у кого же больше), где и что они сделали не так, почему они такие несчастливые. Густи, всхрапнув, закрыл рот и задышал тише; Магдольна потрепала его по щеке, но он и тут не очнулся, и она опять встряхнула его как следует; Виг приоткрыл красные, мутные, осоловелые глаза, Магдольна продолжала трясти его, заставляя из омута тяжелого, пьяного забвения выкарабкаться на крутой берег бодрствования, и Густи приподнялся наконец, сел, уставился на нее осмысленным взглядом и набросился, предупреждая всякие попреки:
— Где это ты шлялась?
— Так, бродила просто… В пивной посидела, по набережной прошлась… — Не то что мертвецки пьяный, а скорее смертельно усталый и страшно хотевший спать, Густи сразу понял намек и примолк, на мгновение устыдясь. — И кавалера подцепила, — продолжала Магдольна, — как ты утром свою дамочку…
— Оставь меня в покое с этой дамочкой, прекрати хоть ты! — перешел Густи в наступление. — Прекрасно ты знаешь…
— Я-то знаю, — перебила Магдольна. — Но ты почему врал? Почему предал меня?
— Ложись-ка ты лучше. Поздно уже. Время спать.
— А днем не время. Тем более вместе — и тем более с женой; только утром «время» с разными шлюшками. Потому что, как твой приятель твердит, пень этот Варга, и остальные, всему свое время, а ты повторяешь за ними, как попугай.
Со страшным трудом поднял Густи Виг свои отяжелевшие, свинцом налитые веки, и адский этот труд вывел его из терпения.
— Скажи спасибо, что по щекам тебе не надавал за твои выбрыки, — сказал он. — Отвяжись — и давай спать!
Но Магдольна Гомбар была не в силах спать. Она взяла руку мужа в свои и стала спрашивать его, отчего они такие несчастные.
— Слушай, Густи, где и что мы напортили, сделали не так? Подумай! Почему у нас всегда не бывает, как сегодня днем?
И такие молящие нотки послышались в ее голосе, такой тоской повеяло от ее слов, что Густи при всем желании не мог ответить грубо.
— Ну что ты глупости спрашиваешь, Магдушка, ложись лучше спать. Ничего мы не напортили, все у нас хорошо. Просто опьянела немножко, — указал он на стакан с пивом, — до сих пор вон пьешь. Вот и лезет тебе в голову всякая муть.
Магдольна видела: он не понимает, нечего даже объяснять, ум не так устроен, чтобы постичь случившееся, обретенное и утерянное; знала: все это пустая трата слов, но уже не могла остановиться.
— Все еще в толк не взял? — спросила она. — Восемь лет мы женаты и за восемь лет только раз были счастливы; зачем же надо было портить, почему они пришли и все погубили, почему это людям обязательно надо портить, почему не время, почему не принято, если что-то хорошо, ну скажи, Густи… раньше я думала, иначе, как у нас с тобой, и быть не может, даже не замечала, как мы скверно живем, но теперь вижу: бывает и по-другому, нынче днем поняла; как же это мы так все испортили, ну подумай и ты, подумай хоть немножко, Густи, ну ради бога, как же это у нас…
Но Густав Виг уже заранее сдался, задача была ему не под силу. Веки у него опустились, голова запрокинулась, и из-под запавшего в глотку языка снова вырвался надсадный храп. Магдольна прекратила бесполезное домогательство, встала и механически, как включенный автомат, принялась за уборку: собрала окурки, вынесла тарелки, блюда, стаканы, ложки, вилки, ножи, соскребла все недоеденное в мусорное ведро, откупорив и выпив между делом вторую бутылку пива, которое приятно ее одурманило — пожалуй, если лечь, удастся сейчас заснуть.
Она и легла бы, да не могла: Густи развалился поперек разложенной кровати. Магдольна попробовала откатить его, но Густи оставался недвижим, грузный и неподатливый, как мешок с цементом; тогда, сев на край и ухватясь за спинку, она уперлась ногами в шкаф, пытаясь спиной сдвинуть это непослушное тело, но безуспешно. Встала и безнадежно уставилась на спящего. В бутылке болталось еще немножко на донышке, и, допив, она с новыми силами взялась отодвигать Густи, приподымая теперь за плечи, но у того от выпитого голова сделалась как пивной котел, а туловище — как каменная глыба… Магдольна чуть не плакала от отчаяния, ну чего он спит, разве можно вот так спать; «со мной нынче мужчина один на улице заговорил, слышишь, — крикнула она, — приятный такой, молодой, и не почему-нибудь, просто я ему красивой показалась, и «Эшти хирлап» на память дал, слышишь ты?» Но Густи и этому не внял, и усталое личико Магдольны приняло суровое, непреклонное выражение, и она опять принялась толкать, ворочать неподвижное тело на двуспальном супружеском ложе.