Стеклянные тела — страница 12 из 49

Эйстейн исчез, и Симон остался один. Иногда он сомневался, что Эйстейн существует на самом деле. Эйстейн редуцировался до некоего канала, связки между героином и Симоном.

В спальне Симон выдвинул ящик ночного столика.

Кассета все еще лежала там. Голод ждет его. Ждет, когда наступит правильный день.

Черная меланхолияСтудия

Я – одинокий человек. Я не считаю другом даже свою душу, так что оба мы – не более чем двое разложившихся мертвецов, которые делят одну могилу.

Героин усиливает меланхолию. Легитимирует ее. Я знаю, что это дисгармония, но хаос есть предпосылка порядка.

Меланхолия – греческое слово, оно означает «черная желчь», понятие, центральное в учении о телесных жидкостях.

Между телом и душой должно царить равновесие. Гармония между сердцем, мозгом, желтой желчью в печени и черной – в селезенке.

Черная меланхолия – это тавтология. Черная черная желчь. Я умру.

Я скоро умру.

Мои единственные друзья – мои слушатели, и больше всего мне хочется, чтобы они тоже умерли. Как Давид Литманен из Блакеберга. И девочка из Моргунговы, у которой день рождения третьего ноября. Это завтра, что означает – она следующая.

Садясь за компьютер, я ощущаю возбуждение, ликование. Минусовка едва начата. У меня один час десять минут, и еще десять минут дополнительно. Я знаю, что больше не осилю, так что, может быть, это даже перебор. Зависит от того, смогу ли я записать последний номер перед паузой. Двенадцать минут под этим гладильным прессом – и я обычно теряю контроль. Дело в моей матери.

Все началось прекрасным летним днем, когда мама взяла меня на руки и спустилась к железнодорожным рельсам.

Мне было пять лет; она сказала, что я похож на нее, и что я на самом деле – одно целое с ней, и что мы вместе совершим священнодействие.

Господь велел ей сделать это. Вполне вероятно, потому, что Господь всегда говорил нам, что делать и чего не делать. Например – не смотреть телевизор или не стоять под душем больше пяти минут, ведь главное для человека – быть чистым, а греться и нежиться незачем.

Потом Старейшины объяснили, что дьявол явился к ней под чужой личиной.

Вот такое дерьмо. Мама была живая. Я тоже. Никогда мы не были такими живыми вместе, и все, что я делаю, я делаю, чтобы вернуться к тому моменту, там, внизу, у железнодорожных путей, с мамой.

Жизнь – это смерть. Почему этого никто не понимает?

И ощущение «я мертвый и я живой одновременно» всегда ярче, если делишь его с кем-то еще. Смерть и жизнь – это пара. Как орел и решка. Ночь и день.

Мы делали это вместе – она и я.

Ведь все становится легче, если ты не один.

Если ты с кем-то.

Я съежился у мамы на руках. Легкий ветер шевелил ей волосы, я слышал скрежет приближающегося поезда. Я ощущал ее запах. Запах ржавчины и металла означал смерть; я чувствовал тепло солнца и маминых рук. Вибрация рельсов, стыки, колебания деревянных шпал.

И наконец – визгливый свисток поезда и бабочка-адмирал, порхнувшая мимо.

Мне было пять лет, и я не хотел умирать.

Не больше двух часов потребовалось мне на то, чтобы превратить минусовку в подобие платформы, с которой можно отправиться в путь, но после работы я выжат как лимон.

А вечер только начался.

АйманКвартал Вэгарен

Она молилась Богу не пять раз в день, потому что молилась она не ради молитвы.

Этим вечером она молилась за Диму, и молитва – частное дело между нею и Богом.

Такой же свободный выбор, как ее выбор носить хиджаб.

В Советском Союзе с его секуляризацией открыто следовать религиозным предписаниям было небезопасно. Носить хиджаб считалось мятежом, и покрывало все еще – почти тридцать лет спустя – служило демонстрацией ее свободолюбия.

Айман в ту ночь спала беспокойно и около трех открыла глаза.

Снова уснуть не получилось. Айман зажгла свет и потянулась за коробкой, стоящей под кроватью. Она знала, что у Ваньи под кроватью есть такая же.

За две недели до смерти, почти шесть лет назад, Миша отправил Айман эту коробку. В ней помимо покрывал семи разных цветов содержались памятные вещи из Минска. Все, что Айман пришлось отставить, когда она перебралась на Запад. Старые гимнастические туфли, костюмы сборной Советского Союза – красные, с серпом и молотом, ее призы за соревнования в Москве, Ростове и Санкт-Петербурге. Память о ее детском тренере, гимнастке Ольге Валентиновне Корбут: фотографии с автографами, марки, вырезки из газет и видеокассета с выступлением на Мюнхенской Олимпиаде 1972 года, где Минский Воробей взял три золотые медали.

Айман закрыла крышку. Затолкала коробку под кровать, потушила свет и задумалась о своей эмигрантской жизни.

Несмотря на проведенную в Минске в изоляции юность, а до этого полное лишений детство, побег из Алма-Аты и черные времена в Тегеране, Айман не считала, что ей есть на что жаловаться. Могло бы сложиться хуже, намного хуже, но все же чего-то как будто не хватало, и она не знала точно, чего. Корней? Точки опоры?

Знания, что все могло быть по-другому?

Не то чтобы жизнь жестоко обошлась с ней. Скорее, жизнь просто забыла ее. Пренебрегла ею. Когда она, трижды изгнанница, окидывала взглядом прожитые годы, она словно смотрела издалека. Айман слушала, наблюдала, но не принимала участия в происходящем.

Мечты стать новым Минским Воробьем умерли в ту минуту, когда она ступила на шведскую землю, но она не горевала об этой потере. В ее жизнь мог бы проникнуть долгий ряд несчастливых обстоятельств, которые принудили бы ее отказаться от жизни, но она не отказалась.

Багаж опыта не оттягивал ей руки – в нем лежали только порошковое молоко и высушенная и замороженная еда. То, что пригодится в пути.

К тому же жизнь в тройном изгнании дала ей хороший слух на языки.

Айман свободно владела пятью языками, могла объясняться еще на трех и сносно писала еще примерно на десяти. Ее первым большим литературным переживанием было «Преступление и наказание» Достоевского, и ей хотелось, чтобы все могли читать его по-русски.

Уже наполовину вернувшись в страну снов, она услышала, как что-то стучит в стену.

СимонКвартал Вэгарен

Из-за опьянения ему казалось, что за ним следят, как будто у стен есть уши. Но если у героина есть бог, то это Сатана, и значит, именно Сатана присматривает за ним.

Симон легонько стукнул в стену. Потом сильнее. В письменном столе что-то звякнуло. Потом – тишина и покой.

Его вера не давала ему жизни без печали. В его жизни была вера, но та вера оберегала печаль и являлась ее исходной точкой.

Симон знал, что величайшей печалью Христа было отсутствие Господа. Он висел на кресте, прибитый гвоздями, и в крике изливал свое отчаяние. «Эли, эли, лема сабахтани!» Какое, должно быть, разочарование он испытал.

И это предательство тысячи лет предлагается как доказательство существования Бога!

В существовании Сатаны он никогда не сомневался.

Сатана был в каждом будильнике, который звонит, чтобы человек проснулся и отправился исполнять свой долг перед обществом, в каждом ссущем с небес ливне, приходящем с северо-запада, в каждом всполохе раздражения, что таится на дне глаз даже у самых любящих родителей.

Христианство – самая изощренная выдумка Сатаны, подумал Симон. Сотворить веру, где спасение столь же монотеистично, сколь вина полигамна… до такого адского изобретения еще никто прежде не додумывался.

Тебе плохо? Осознай свои грехи и покайся. Покайся в своих грехах – и Господь простит тебя.

Тебе все еще плохо? Покайся еще немного.

Христианство – как анорексия.

Унижающая человека система шантажа, где краеугольный камень – чувство вины.

Он, Симон, безумен и потерял самого себя. И ему неплохо в этой неопределенности.

Сомнения сделали его более наблюдательным. Но это нелегко, потому что рациональное начало постоянно стремится найти выход из тьмы. А Симон хотел быть во тьме, и героин помогал ему оставаться там.

Выстоять.

Августин писал, что всякий человек лжец.

Но он же говорил, что у надежды есть два отпрыска. Мужество и Гнев.

Мужество – чтобы то, что должно произойти, осуществилось.

Гнев – чтобы то, что не должно произойти, не произошло.

Черная меланхолияСтрэнгнэс

Ночь опустилась на небольшую плотину. Над берегом висит мягкий сырой мрак, шелестят под порывами ветра сухие листья деревьев, растущих на прибрежной полосе, а Ингу стоит на коленях всего в нескольких метрах передо мной. В кармане у меня пробирка, заготовленная для его крови.

Вообще он должен был стать первым, но прихотливая судьба распорядилась так, что он оказался вторым. Не очень повезло.

Ингу бормочет что-то, словно в полусне, его могучая спина рывками поднимается и опускается – мощные вдохи-выдохи. Он то и дело ополаскивает лицо темной водой запруды.

Я больше не буду плакать о нем. Не буду плакать об этой ночи.

Из-за существа, которое пожирает меня изнутри, у меня хронические мигрени, но я начинаю привыкать к этой ноющей боли. Она напоминает мне о том, что я смертен.

Мужчины наверху, в гостиной, а мы в кабинете. Мы с младшим братишкой на персидском ковре, у каждого на коленях книжка.

Серьезные голоса из-за двери, когда папа, Фабиан Модин и Ингмар Густафсон бубнили, что делать с мамой, которая сейчас в больнице, и что станет с нами, детьми.

Я до середины одолел «В поисках утраченного времени» и думал, что книга едва началась, хотя я читал уже четвертый том. Только взрослые могут быть такими скучными и настолько занятыми собой, чтобы их воспоминаниям могло давать ход печенье. Достаточно провести рукой по попе и ощутить, как саднит кожа.

Братику четыре, скоро пять. «Полетаем?» – спросил он, и я понял, что ему хочется играть.

В игру, в которую мы всегда играли.