— Ты хочешь бежать? — спросил Николо и быстро-быстро пробежал пальцами маленькой руки по земле. Николай радостно закивал.
— Но я не одного себя хочу вызволить, — зашептал он, как будто мальчик мог его понять. — Я хочу сказать партизанам, твоему Марио, что фашисты идут на них облавой.
Мальчик пристально смотрел ему на губы. Николай еще раз повторил шепотом: «фашисто», «партизано», «бум-бум» — и показал жестами, как стреляют из пулемета.
— Ио каписко! Ио каписко! Я понимаю! Понимаю! — возбужденно зашептал Николо. — Подожди меня. Я приду — и мы вместе уйдем к партизанам. Мы им все скажем… — Он показал на солнце и, прижав руку к щеке, закрыл глаза.
Николай понял: ага, когда солнце ляжет спать, что-то должно произойти. Значит, надо ждать.
Он нарочно долго возился с машинами — ему хотелось дотянуть до темноты. Вот уже и солнце ушло за горы, уже вечерняя дымка окутала селение, а Николо все нет. Значит, надо решаться и идти одному.
Быстро смеркалось. Николай взял крыло офицерского автомобиля, сунул под него узелок с едой и, взяв под мышку, направился в сторону реки.
— Эй, куда? — окликнул его часовой, который в эту минуту прикуривал у другого часового и о чем-то с ним болтал.
Николай поцарапал ногтем грязь на крыле и знаком показал, что хочет его отмыть.
Часовой двинулся было за ним, но, видно, ему больше хотелось поболтать с приятелем. Поэтому он только закричал:
— Шнеллер! Шнеллер! Скорее! — и остался на своем месте.
У Николая часто-часто забилось сердце. Скорее к реке!
Над рекой сырой пеленой стоял туман. Здесь казалось гораздо темнее, чем в селении. Николай оглядывался, ища тот переход, который заметил еще несколько дней назад. Вон там, кажется, тот большой камень…
Внезапно он вздрогнул: холодная маленькая рука легла на его руку.
— Это я, — Николо потянул его за собой. — Идем, Николай!
Мальчик уверенно двинулся в темноте к воде. Николай почувствовал под ногой скользкий камень. Вода, журча, обвила его ноги, запрыгала вокруг него. Николаю казалось, что плеск слышен у дороги, что сейчас за ними погонятся, что они подымают страшный шум. Но мальчик все тянул и тянул его за собой — и вот уже они подымаются на противоположный берег и вступают в сочный густой кустарник. Шаг, второй… Кажется, это тропинка… И тропинка, которая круто подымается.
— Эй, где ты там? Куда провалился? — раздался окрик часового.
Вода несла его голос, и казалось, что он где-то совсем рядом. Николай не отозвался. Он и Николо теперь почти бежали вверх, не обращая внимания на сучья, которые били их по лицу.
— Отвечай, а то буду стрелять! — тревожно закричал часовой и, не дожидаясь ответа, пустил очередь из автомата.
Где-то близко застучали пули. Видимо, стрельба всполошила всех гитлеровцев, потому что стрелять начали еще в нескольких местах, и противоположный берег замигал огнями фонариков. Огоньки заметались, вспыхивая то в одном, то в другом месте, то собираясь кучкой, то рассыпаясь по всей линии берега. Видимо, всех подняли на ноги.
— Пренто, пренто… Скорее! — повторял Николо, продираясь сквозь колючие кусты и таща за собой Николая.
К шуму и крикам на том берегу внезапно присоединился и все собой смял вой сирены. Воздушная тревога! Николай успел подумать, что это очень кстати: налет отвлечет от погони, заставит фашистов перенести огонь на самолеты.
Но он ошибался. Испуганные и взбешенные фашисты начали поливать огнем и берег, и реку, и гору, и небо, гудящее еще невидимыми самолетами.
И вдруг итальянская ночь превратилась в ленинградскую белую ночь. Самолеты повесили в небе ракеты, похожие на гигантские лампады, — и гора и лес впереди засветились голубоватым мерцающим светом. Николай и Николо, задыхающиеся, мокрые, бежали все выше, и им казалось, что ни тень кустов, ни листва не закрывают их от взглядов тех, кто летает над ними. Пот ел им глаза, рубашки прилипли к телу. Но вот, наконец, первые деревья. Они остановились, перевели дыхание. Позади гремели и бесновались выстрелы, а здесь только дальнее эхо разносило грохот. Под темным сводом листвы дышалось свежо и свободно. Но эта свежесть и воля длились не больше двух-трех секунд. Где-то совсем рядом с пронзительным свистом разрезала воздух бомба, и несколько деревьев, будто охнув, с треском упали наземь. Николо вскрикнул — тонко и жалобно.
— Что? Что с тобой? — Николай подхватил его на руки.
Он быстро ощупал мальчика. На груди Николо пальцы его попали во что-то горячее и липкое. Николо опять вскрикнул. Задерживаться было невозможно. Николай рванул с себя рубаху, наспех перевязал мальчику грудь и подхватил его на руки.
Вверх, снова вверх, туда, в гору. На своей щеке Николай чувствовал слабое дыхание мальчика. Николо что-то лепетал.
От земли подымались теплые испарения, пахло прелым листом, немного грибами, и казалось немыслимым, что где-то рядом идет война, что кого-то убивают и выслеживают, как диких зверей. Погасли «лампады», стало очень темно, и Николай то и дело оступался и натыкался на деревья. Ему казалось, что он ударяет Николо, и, стараясь уберечь мальчика, он все крепче прижимал его к себе.
Николаю казалось, что идут они уже много ночей подряд и путь их никогда не кончится.
Николо становился все тяжелее, лепетал все несвязнее. Кажется, он уговаривал своего русского друга оставить его, бросить, бежать налегке. Николай все равно не понимал его, даже не слышал. В ушах у него стоял непрерывный ровный гул. Выстрелы, или это его собственная кровь так стучит? Еще шаг, еще…
Все круче гора, все узловатей корни под ногами. Осыпаются камни. Надо идти осторожно, надо нащупывать каждый следующий шаг. Как будто сейчас разорвется грудь, уже нет, кажется, в запасе ни одного вздоха.
И вдруг, когда Николай уже совсем выбился из сил и хотел остановиться, в лицо ему плеснул свет фонарика и негромкий голос спросил по-итальянски:
— Кто идет?
Николай чуть не выронил мальчика. Он стоял и старался рассмотреть того, кто держал фонарик, но это ему не удавалось. Николо задвигался у него на руках.
— Марио! — радостно вскрикнул он. — Марио! Наконец-то я тебя нашел!
— Николо? — удивленно произнес тот, кого он назвал Марио. — Откуда ты явился? И кого это ты привел с собой?
— Это русский. Руссо Николай, — сказал Николо, кладя усталую горячую голову на плечо своего друга. — Я — Николо, он — Николай. Он тебе все скажет… Он…
Марио подхватил брата. Он пристально посмотрел на Николая. Наверное, он все понял, потому что Николай почувствовал, как его руку взяла крепкая, теплая рука, и услышал слова, которые звучали как пароль:
— Руссо Николай.
Человек и собака
1
Тюремный городок вырос на месте старого форта, основанного еще в восемнадцатом столетии. Теперь о старом форте напоминали только искусственная, укрепленная камнями насыпь на берегу реки и общее расположение на холме, у речной излучины. За каменной стеной находились бараки — жилье заключенных, помещения стражи и разные хозяйственные постройки.
Заключенные строили железнодорожный тоннель.
Менялось небо над вырытым котлованом, твердела или размягчалась земля, а Овиедо все возил и возил ту же нагруженную тачку. Сто, двести, триста, тысячу тачек…
Сначала он вел им счет, потом бросил.
Он никогда до тех пор не работал физически, но в первое время мышечная боль, ломота в руках и спине не испугали его. Он был силен, скоро свыкся с этой болью: лишь бы она не мешала ему думать. Испугался он, когда оказалось, что физическая усталость ведет за собой отупение, сон без сновидений, опустошенную, лишенную мыслей голову. Только тогда он понял, что с ним сделали.
Прошел первый, потом второй, потом третий год пребывания Овиедо в лагере. Он очень изменился. Лицо его уже не напоминало сильных и гордых птиц — теперь это было простое и печальное, странно помолодевшее лицо. Такие лица бывают у серьезных, много болевших подростков. Только глаза остались прежними, такие же пронзительные и синие.
Редко-редко получал Овиедо вести из дому. Барбара писала ему, что здорова, что Люсио и Санчес пытаются работать без него, что у них есть заказы. Но сквозь спокойствие ее строк проглядывали растерянность, тоска, любовь.
Товарищи Овиедо — грубоватые парни, почти все моложе его — считали его чудаком, но все-таки не задирали, звали «профессором» и только негодовали на его скрытность.
— Гордец! Не хочет сказать, за что его прихлопнули и посадили на цепочку. Такие старые тихони бывают самыми закоренелыми убийцами, — злился мадридец Виера, сам отбывающий наказание за убийство.
Подбоченившись, он становился перед Овиедо — рябой, с меланхолическими девичьими глазами и волосатыми кулаками.
— Признавайтесь, старый грешник, за что вас к нам прислали? — гремел он. — За какие мокрые дела?
— Право, я и сам этого не знаю, — добродушно отвечал Овиедо. — На суде говорилось, что я-де что-то вроде «адской машины», что от меня вся наша страна может взлететь на воздух.
Виера и остальные смотрели с недоумением. Путает что-то этот «профессор» или он просто псих?
Лейтенант Санчес — самое близкое начальство заключенных, их царь и бог — сразу невзлюбил Овиедо. В его бараке все были шумные, здоровые, понятные каждому ребята, среди которых Овиедо казался инородным телом. И лейтенант, сам такой же здоровый, грубый и примитивный, не знал, как ему обращаться с этим седым вежливым человеком, перед которым втайне он испытывал робость.
До Санчеса дошли смутные слухи о «красных симпатиях» Овиедо и о том, что на суде в его защиту выступал левый адвокат.
Даже самая вежливость «профессора» тоже бесила лейтенанта.
«Задирает нос», — определил он Овиедо и с самых первых дней начал к нему придираться.
То куртка застегнута не на все пуговицы, то недостаточно громко приветствовал начальство, то лениво работает…
2
Однажды тюремный автобус вез арестантов с работы. Стояла осень, река кипела и бесновалась, дорогу развезло. Люди в темном автобусе сидели молча, отупев от работы, покачиваясь и дремля. Вдруг автобус затормозил так, что сидящие столкнулись головами. Раздалась ругань. Отворилась дверца, и шофер кинул внутрь автобуса какой-то темный предмет.
— Чуть не наехали на этого паршивца, — сказал он ворчливо.
Где-то во тьме автобуса послышался жалобный визг. Овиедо встрепенулся:
— Щенок?
Он протянул руки, но щенком уже завладели другие. Кто-то зажег спичку, чтоб разглядеть собачку. При виде огня щенок заворчал: он оказался черным, с крупными желтыми подпалинами возле ушей и на щеках.
— Беспородный! — сказал Виера. — Совсем как мой старый пес Ману, такой же окраски и уши такие же длинные… Песик, ко мне! — засвистел он.
Щенок, неуклюже передвигаясь по коленям сидящих, добрался до Виеры.
— Мал, да удал, Ману, — одобрил его тот. — Придется мне тебя усыновить… Слышите, ребята? Отныне Ману мой пес, — объявил он на весь автобус.
— Неизвестно, позволят ли тебе держать его в бараке, — сказали сразу несколько голосов.
— Ручаюсь, позволят. Я с лейтенантом полажу, пообещаю ему что-нибудь за собаку. Могу из кости брошку вырезать для его жены, — самоуверенно сказал Виера.
Заключенные стали с жаром обсуждать, позволит или нет Санчес держать собаку в тюремном бараке. Составлялись пари, в заклад ставился целый ужин. Маленькое животное, попавшее в этот проклятый мир, как будто вызвало всех к жизни.
Один Овиедо не принимал никакого участия в разговоре. Почувствовав в руках теплое мохнатое тельце, он вдруг ощутил толчок в сердце. Умиление, нежность, желание согреть, утешить, приласкать — все, чего он был так долго лишен, что казалось ему умершим, вдруг с необыкновенной силой воскресло и затопило его. И сейчас он сидел и мучился: момент упущен, щенком завладел Другой, — зависть, какой он никогда не знал, грызла его теперь, не переставая.
— Не отдадите ли вы мне щенка?! — неуверенно попросил он Виеру, когда они приехали «домой» — в узкий, смрадный барак. — Я был бы вам так благодарен…
— Вон чего захотел «профессор»! — фыркнул тот. — Но и мне тоже нужно маленькое развлечение.
— Я мог бы отдавать вам мои завтраки, — сказал Овиедо, глядя на копошащегося у его ног щенка.
— А Ману, что ж, с голоду подохнет? — грубо возразил Виера. — Нет, «профессор», собака остается за мной.
Ах, как завидовал Овиедо мадридцу, когда тот укладывал черного Ману рядом с собой на койку!
Лейтенант, действительно, в первое время отнесся благодушно к просьбе Виеры оставить собаку. Виера был отличный работник, стоивший троих, и до сих пор вел себя примерно.
— Только чтоб не было никакой грязи от твоей собаки! Ты мне за нее отвечаешь, — сказал Санчес, и таким образом щенок был узаконен.
На следующий день выяснилось, что щенок женского рода, и Виера, чертыхнувшись, тут же переименовал его в Манилу.
Отправляясь на работу, Виера привязывал щенка к своей койке и подкладывал ему кое-какое тряпье. За обедом каждый заключенный отделял часть своего пайка и нес его в котелок мадридца. А вечером после целого дня каторжного труда эти люди в полосатых куртках усаживались на корточках в кружок и улыбались и радовались, глядя, как снует розовый язык собачки, как жадно она лакает серую тюремную похлебку и как благодарно машет хвостом.
Потом Виера давал в бараке целое представление: заставлял Манилу служить, прыгать через скамейки, приносить платок, сапоги.
Манила начинала уже проявлять свое отношение к людям: все арестанты — это друзья, стража — безразличные субъекты, тюремное начальство — враги.
Арестанты изумлялись верному инстинкту собаки и с гордостью говорили:
— Своя душа — настоящая, каторжная.
Вскоре, однако, этот «верный» инстинкт чуть не привел к беде. Санчес некоторое время был в отлучке, и Манила успела позабыть о его существовании. И вот как-то вечером, в разгар представления, открылась дверь барака и, бряцая саблей, вошел Санчес.
Манила, стоявшая в этот момент на задних лапах на скамье, вдруг ощерилась, спрыгнула на пол и с неистовым лаем бросилась на Санчеса. Успела ли она куснуть лейтенанта, осталось неизвестным, потому что Санчес изо всей силы ударил ее сапогом и собака с болезненным визгом отскочила и уползла под койки. Наступила угрюмая тишина.
— Виера, я тебя знаю. Это ты подучиваешь собаку бросаться на твоего начальника, — сказал Санчес, стараясь сдержаться. — Завтра отработаешь за это вдвойне.
Виера молча наклонил голову. Он был очень зол и, когда лейтенант вышел, вернулся к койкам и в свою очередь пнул Манилу ногой.
С этого дня Виера заметно охладел к собаке.
Овиедо заметил это и предложил разделить заботы и уборку пополам, с тем чтобы Манила принадлежала также и ему.
— Ладно, не возражаю! — проворчал мадридец.
И с тех пор Манила три дня в неделю принадлежала Овиедо.
3
Понемногу Виера отдал «профессору» все права на собаку. Теперь, возвратясь после работы, Овиедо брал Манилу на руки и выходил с нею во двор.
Вокруг бараков лежало огороженное стеной узкое и ровное поле. Сейчас на поле намело длинные, похожие на дюны снежные сугробы.
Овиедо опускал Манилу на снег. Прикосновение холодной пушистой массы действовало на собаку, как взбадривающий душ. Она прижимала уши, вся как-то собиралась и с отрывистым лаем начинала носиться вокруг хозяина. Нос у нее морщился от смеха, и всем своим видом она приглашала Овиедо побегать.
Овиедо принимал приглашение: он наклонял голову, собака стаскивала с его кудрявой белой головы шапку и, неся в зубах свой трофей, ныряла в снежный сугроб. Снег начинал шевелиться и из отверстия в противоположном конце сугроба, как из тоннеля, показывались запорошенная шапка, а потом веселая, заиндевевшая морда Манилы. Овиедо уже поджидал и делал вид, что хочет ее схватить. Куда там! Манила успевала ловко увернуться от протянутых рук и ныряла с шапкой обратно в тоннель, а Овиедо бежал ей наперерез, чтобы успеть схватить ее у другого выхода. Это была азартнейшая в мире игра, и старый инженер забывал о холодном бараке, где дулись в карты отчаявшиеся люди, о полосатой куртке каторжника, надетой на нем, даже о жене он забывал в эти минуты — о старой, милой женщине, живущей в скучном, злом городишке.
— Наш «профессор» свихнулся, — говорил насмешливо Виера.
Наступили сильные морозы. По ночам ветер с реки дул так, что дребезжали стекла. Морское министерство прислало в тюрьму срочный заказ — проект килевой части сверхмощного линкора: в Овиедо нуждались. Лейтенант скрепя сердце освободил его от тяжелых работ, но зато теперь он должен был до поздней ночи чертить и составлять расчеты. Его огрубевшие руки, привыкшие к тачке, долго не могли освоиться с рейсфедером, с циркулем и бумагой. Линии получались неровные, как у школьника, и это злило Санчеса, самолично следившего за работой.
— Вы думаете не о деле, а о вашей проклятой собаке. Я перевожу собаку во двор, чтобы вы не отвлекались, — объявил он с явным злорадством.
Овиедо ничего не возразил. Да это было бы и бесполезно.
Он сам, своими руками сделал для Манилы хорошую конуру во дворе, но при мысли о том, как холодно спать его любимице, он сам почти не мог заснуть. А вечером, когда он выходил навестить Манилу в ее конуре, как тяжело ему бывало, когда собака хватала его за куртку и тянула в барак, где не свистела стужа и где можно было укрыться от леденящего ветра.
Бесконечно тянулась зима. Разражались морозные бури, жгучей пылью заносило работающих на линии каторжников, утопали в снегу бараки, даже река замерзла, стала железно-серой.
А потом как-то сразу, вдруг, почти без всякого перехода утихло, небо очистилось, и все почувствовали, что близко весна. Очень быстро почернели и осели сугробы, среди двора, там, где лежало дольше всего солнце, проглянул лоскут желтой земли, и днем даже глухая уродливая стена выглядела не так безнадежно.
Прежде всех почуяла весну Манила. Она вылезала из конуры и ложилась как раз посреди солнечного лоскута. Из тюремного окна Овиедо мог видеть собаку. Иногда он стучал пальцем в стекло, и при этом звуке Манила мгновенно вскакивала, подбегала к окну, становилась на задние лапы и всем своим видом умоляла друга выйти к ней.
Но приходил лейтенант, заставал Овиедо врасплох и насмешливо говорил:
— Что за нежности? Что за серенады, синьор «профессор»? Я напишу в морское министерство, что вы забрасываете проект…
Только поздно вечером, после работы, Овиедо мог выйти на воздух и побыть полчаса со своим другом. Теперь они придумали бегать вперегонки вокруг бараков. Сначала Овиедо стеснялся других заключенных и выбирал минуты, когда все уходили на ужин или в умывалку. Но мало-помалу перестал стыдиться товарищей, и часто они устраивали общую веселую возню с собакой.
Как-то вечером, в разгар такой игры, когда все были заняты тем, что ловили удиравшую сломя голову Манилу, караульный скомандовал «Смирно!». Заключенные застыли в том положении, в каком их застала команда. У Овиедо лицо раскраснелось, как у набегавшегося мальчика, он часто дышал, его синие глаза блестели. От караульного помещения шел неспешной походкой лейтенант Санчес.
— Овиедо, вам срочное письмо, — буркнул он, передавая вскрытый конверт и с любопытством косясь на «профессора».
— Благодарю вас, лейтенант, — сказал Овиедо с неостывшим еще оживлением.
Он вытащил из конверта письмо. Тотчас же в глаза ему бросилась траурная кайма. Это было официальное извещение больницы о смерти синьоры Барбары-Марии Овиедо, последовавшей 17 марта в результате пневмонии легких. К извещению была приложена записочка верного Симона. Он совсем растерялся: «И теперь, когда вас и дорогой синьоры не стало, мы не знаем, что будет с нами, со мной и Люсио…»
Овиедо прочел извещение и записку, медленно и аккуратно сложил их и сунул обратно в конверт. Кругом стояла тишина. Заключенные успели уже подглядеть траурную кайму и во все глаза смотрели на «профессора».
Виера выдвинулся вперед, кашлянул:
— Плохие вести, старина?
Овиедо повернул к нему лицо.
— Да. Благодарю вас, — машинально сказал он и, засунув письмо глубоко в карман, пошел вдоль бараков.
Уже стемнело. В отворенной караулке беспрерывно звонил телефон. И этот звон сверлил, и волновал, и не давал остановиться на том, что необходимо было додумать до конца.
В особенности это мешало слышать голос Барбары… Грудной, очень женственный голос с небольшим придыханием…
О, этот звонок! Этот звонок!
Он попытался представить себе лицо жены, каким он его видел при последнем свидании в тюрьме. Но память принесла совсем другое: круглую смеющуюся рожицу девочки с большими любопытными глазами, тоненькой фигуркой и слегка косолапой походкой. Да, такой была Барбара, когда они встретились на школьном пикнике в их родном городе. А как она пела, когда они возвращались всей компанией на пароходе!..
Хоть бы на секунду прекратился этот звонок. Тогда он, может быть, вспомнил бы даже слова тогдашней ее песенки… Как же это? Как же она начиналась, эта песенка? Ах вот, вспомнил!
В дорожный мешок уложу я платок,
и сыра кружок, и вино.
И сердце твое я хотел бы забрать
в дорожный мешок заодно.
Овиедо шел, покачиваясь в такт песенке, бубня себе под нос ему одному слышимый мотив. Он был без шапки, но совершенно забыл об этом. Светлая ночь вставала вокруг него. От бараков на земле лежали резкие тени с желтыми квадратами окон. Он вдруг приблизился к одному освещенному окну и с любопытством, как посторонний, заглянул в него.
Это был чужой барак, но в нем за столом сидели точь-в-точь такие же полосатые, изможденные люди, как его товарищи, как он сам.
Овиедо отшатнулся от окна; он вдруг все вспомнил, все понял — просто, четко, осязаемо: Барбары нет. Никогда не будет.
Одна фраза из письма Симона пронеслась перед ним: «Когда вас и дорогой синьоры не стало…»
Ну, конечно же, Симон прав: и он и Барбара оба одинаково мертвы. Их обоих не стало.
Овиедо захотелось лечь на землю. И вдруг у ног его закопошилась, заскулила, тоскливо завертелась Манила.
Овиедо неловко, как будто его подшибли, сел, а потом лег на сырую, еще не оттаявшую землю. Сначала Манила испугалась и отскочила — уж очень непривычной была согнутая, как картонная карта, фигура лежащего. Но уже в следующий момент, почувствовав собачьим сердцем человеческую тоску, Манила привалилась к хозяину и стала лизать его мокрое соленое лицо.
4
С неделю Виера и другие заключенные осторожно обходили «профессора», не задирали его, не затевали своих грубых шуток. А потом все пошло по-старому, по-привычному: окрики и придирки лейтенанта, до глубокой ночи расчеты и сиденье за чертежной доской, барак, ставший невыносимо душным и смрадным.
В тени еще тянуло холодом, а из-за стены, на верное, с реки дул влажный теплый ветер, доносил запах воды, мокрого дерева.
Манила стала исчезать. Она убегала, вероятно, еще ночью, когда никто не мог ее задержать, пропадала где-то целый день и возвращалась только к ужину, когда Овиедо имел обыкновение ее кормить. Она подрыла под воротами узкий лаз. Вернувшись, она суетливо и виновато ласкалась к Овиедо, набрасывалась на еду и тут же, устав за день, засыпала, вздрагивая и лая во сне.
Заключенные заметили постоянные исчезновения собаки и зло ругали ее за измену.
— Была своя, тюремная, а как волю почуяла — стала чужая, — с обидой говорили они.
Как-то вечером Манила возвратилась к ужину не одна. За ней, на некотором расстоянии, следовал пушистый пес серой окраски. Очутившись на тюремном дворе, пес стал пугливо озираться и дрожать всем телом: видимо, никогда еще не приходилось ему попадать в такое унылое место. Манила прыгала вокруг Овиедо, ласково визжа, поглядывая на серого и, видимо, приглашая его не бояться и подойти ближе. Овиедо попробовал подозвать его, свистел, похлопывая себя по ноге, но пес все так же испуганно пятился к спасительному лазу в воротах и скоро исчез.
С этого вечера Манила как будто опять стала прежней, она перестала бегать наружу и весь день лежала, развалившись на солнечном местечке во дворе, щуря глаза, дремля, блаженствуя.
Овиедо первый заметил, что у Манилы будут щенята, а за ним обнаружили это и остальные заключенные и начали, дурачась, поздравлять «профессора»: вскоре он будет дедушкой.
Он не обижался и даже сам пошутил, что вот, мол, на старости лет придется нянчить малышей. Он удвоил свои заботы о Маниле, постелил ей в конуру свою единственную «собственную», а не тюремную рубашку и радовался, что щенята родятся летом, и, стало быть, ни им, ни Маниле не грозит опасность замерзнуть.
— А что вы будете делать со щенятами? Куда вы денете весь этот собачник? — допытывался Виера, который с некоторых пор совершенно не грубил Овиедо.
— Подарю тем из наших людей, которые чувствуют себя особенно несчастными, — спокойно, как нечто давно решенное, сказал ему Овиедо.
Мадридец спросил, запинаясь:
— А мне дадите собачку?
— Конечно, дам.
Лейтенанта Санчеса бесконечно раздражала эта возня с собакой, раздражало, что по вечерам все заключенные собираются вокруг конуры, придумывают имена будущим щенкам.
— Не позволю превратить тюрьму в собачник! И так вонь от этой суки, — злобно говорил он дежурным в бараках.
…Наступило лето. Густое, как масло, синее небо день-деньской стояло над бараками. От крыш шел зной. Даже с реки не тянуло прохладой.
В бараках люди по ночам бредили от жары. Каторжники спали голыми, и Овиедо, совершенно лишившийся сна, видел при свете зари раскинувшиеся желтые тела, похожие на мертвецов.
В эти страшные ночи одни только мысли о собаке и ее будущих щенятах были спокойными и приятными, и Овиедо старался не думать ни о чем другом.
Наутро отправлявшиеся на работу люди непременно докладывали ему о Маниле:
— Лежит у четвертого барака.
— Пока все в том же состоянии…
Но вот однажды утром Виера, улыбаясь до ушей, гаркнул на весь барак:
— «Профессор»! Поздравляю с внучатами! Целых четыре штуки, чтоб мне провалиться! Сосут, ползают… Умора!
Овиедо отдал караульному свои часы за позволение выйти в неурочное время на тюремный двор.
В глубине конуры что-то пищало и возилось.
Овиедо присел на корточки.
— Покажи мне твоих детей, Манила.
Он увидел на своей рубашке четыре мохнатых клубка — два серых, два черно-рыжих, как Манила. Они тыкались во все стороны слепыми тупыми мордочками.
Овиедо взял в руки самого толстого, черно-рыжего, и осторожно прижал к себе.
Смешно, конечно, что он весь жар своего старого сердца тратит на животных. Люди? Но люди здесь редко бывают ласковыми. Почти у всех злые, жадные, настороженные глаза… Жадные, цепкие руки…
5
Вечером в бараке был праздник: щенкам давали имена. Церемония была обставлена торжественно. Из скамьи и подушек Овиедо соорудил нечто вроде председательского кресла. Рядом с ним восседала взволнованная и озирающаяся во все стороны Манила.
Овиедо слабо улыбался в ответ на шутки-. Все величали его «дедушкой» и спрашивали его согласия на то или другое предложенное имя.
Двух серых назвали Ромул и Рем, толстого черного, оказавшегося самкой, — Аспазия, а четвертого, которого хотел взять Виера, он сам предложил назвать Рамоном.
В разгар этой церемонии в барак явились дежурные.
— Все на уборку! Живо!
— Что такое?! Какая уборка ночью?! Ополоумели все, что ли? — закричали арестанты.
Все повскакали с коек и негодующе смотрели на своих мучителей.
— Издевательство! Это штучки лейтенанта, я знаю, — ворчал Виера.
Дежурные невозмутимо раздавали людям ведра и щетки.
— Стены, окна, пол — к утру все должно блестеть, как зеркало. Лейтенант сам придет проверять, — говорили они каждому.
— Да что случилось? К чему такая спешка? — тревожились заключенные.
— Как вы не понимаете, кабалеро, к нам прибывают их высочества — сиамские близнецы в сопровождении иностранных журналистов, — острил Виера. — Высокопоставленные носы не привыкли обонять подобные ароматы…
Арестанты ругались и хохотали. Но Виера оказался близок к истине: один из дежурных проговорился, что наутро в тюрьму ждут самого губернатора. Сообщение было передано только час тому назад — вот откуда эта сумасшедшая спешка.
Пока шла раздача ведер и распределение, что кому делать, Овиедо позвал спрятавшуюся под койку Манилу, собрал расползшихся по полу щенят в ведро и, пользуясь общей суматохой, понес их в конуру.
В этот день по небу ходили тучи, рано смерклось, и теперь было совсем темно. Шумела река, двор и стена кругом сливались, и там, где кончалась стена, еще тлел красноватый слабый свет, а внизу, у ног, было черно, как в пропасти.
Но вдруг вспыхнули все лампы, большой прожектор осветил бараки, послышалась команда, забегали люди. Овиедо поспешно сунул щенят в конуру, за ними влезла встревоженная мать.
— Спокойной ночи, ребята! — проговорил, улыбаясь, Овиедо и поспешно вернулся в барак.
Там уже шел дым коромыслом. Все скребли, терли, чистили, окна и стены запотели, пахло едким мылом, какой-то эссенцией.
Овиедо досталось мыть четыре окна. Тщательно, как все, что он делал, он приготовил в тазу мыльную воду, намочил тряпки.
В окно смотрела тяжелая, как сукно, плотная ночь. От суетящихся людей, от горячей воды в бараке становилось жарко, как в бане. Овиедо обливался потом, рот его пересыхал, сердце билось, больно отдаваясь где-то в голове. Он тер и тер одно стекло за другим, не видя перед собой ничего, кроме черноты да отражающегося в стекле лампового света. Овиедо не подозревал, что там, за окнами, в этой черной ночи совершается злое, черное дело.
6
Обходя двор, чтобы отдать распоряжения арестантам, убирающим вокруг бараков, лейтенант Санчес услышал писк.
— Ах да, чуть не забыл: выбросить отсюда всю эту дрянь! — сказал он, сопровождавшему его караульному.
— Куда прикажете девать щенят, синьор? — спросил тот.
— Бросьте этих ублюдков в реку, чтоб долго не возиться…
— Но как быть с матерью?.. — попробовал возразить караульный, которому это дело сильно не нравилось.
— Выгоните ее за ворота и забейте лаз, который она там прорыла. И начальник тюрьмы и губернатор могут справедливо указать на то, что в тюрьме не держат животных, — прибавил Санчес в виде объяснения.
Караульный, ворча что-то под нос, забрал щенят в ведро, как это только что делал Овиедо, и направился к воротам. Манила, тревожно заглядывая ему в лицо и стараясь на ходу лизнуть кого-нибудь из своих детей, побежала за ним.
За воротами белый, яркий фонарь ослепительно светил на кусок зеркально-белого натертого шинами шоссе. Сейчас же за шоссе начинался спуск к реке, откуда доносился шелковистый шелест воды и прохладный, ласково льнущий ветерок. Где-то вдали басисто гудел пароход, шумно треща, прошла полицейская моторка, и от ее фонарей на воде заискрились, заплясали маслянисто-золотые змейки.
Солдат, спотыкаясь, спускался по каменистому откосу к реке. Манила следовала за ним. Навстречу из темноты показалась фигура в такой же форме тюремной стражи.
— Рибера, ты куда? — окликнул встречный, вглядевшись.
— Да вот этот чертов лейтенант приказал утопить щенят, — сказал сердито солдат. — Не хотелось бы мне этим заниматься. Собака вон сама не своя…
Он прибавил нерешительно:
— Может, сунуть их куда-нибудь здесь, на берегу?.. Пусть живут.
— Посмотри назад, глупая голова, — сказал встречный, — ты под наблюдением.
Солдат обернулся. На откосе, весь облитый мертвым белым светом фонарей, стоял Санчес.
— Сволочь! — выругался солдат. — Ему бы только щенят топить. Небось войны и не нюхал!..
— Первосортная сволочь! — отозвался второй и прибавил, с жалостью глядя на Манилу: — Как лижет щенят… Чует беду материнское сердце…
— Ну ладно, будешь тут еще ныть! — раздраженно рванулся Рибера. — Иди своей дорогой.
И, преувеличенно громко топая по камням, он пошел вниз, к самой воде. Вдруг он нагнулся за камнем:
— Убирайся отсюда, шелудивая! — закричал он злым, плачущим голосом и швырнул в Манилу камень. — Что ты на меня смотришь, проклятая сука?!
Манила взвизгнула и отбежала на несколько шагов. Солдат швырнул еще и еще камень. Каждый раз собака отпрыгивала еще чуточку, но не уходила и упорно следила за солдатом.
Рибера сжал зубы и, не глядя, сунул руку в ведро. Пушистое теплое тельце…
— Эй, Рибера, скоро вы там перестанете копаться? — раздался сверху окрик.
— Иду, синьор! — сказал солдат.
Четыре раза он сильно размахивался. Четыре раза где-то в черноте всплескивалась вода. Больше — ни звука. Через минуту солдат бежал вверх по откосу, стараясь усиленным движением занять себя. И снова за ним бежала Манила, обнюхивая ведро, следы его ног, его руки…
— Пошла! Пошла! — хрипло крикнул он. Он боялся теперь этой собаки, как своей совести.
7
Наступило утро. Еще с рассвета все население бараков было выстроено на тюремном дворе. Арестантов заставили побриться, выдали им новые полосатые куртки и холщовые штаны. Тюремное начальство, отупев от бессонной хлопотливой ночи, было раздражено и придиралось к малейшей неисправности. То одного, то другого арестанта выгоняли из строя, заставляли подтянуть пояс, довести до блеска ботинки, умыться еще раз. Овиедо еле держался на ногах. Арестанты с рассветом обнаружили исчезновение щенят, и, ослабевший от ночной работы, он терзался беспокойством.
Он попытался было спросить самого вежливого из конвойных, но тот неожиданно зло оборвал его.
— Не до ваших собак! Станьте в строй!
Лейтенант Санчес в парадной форме в последний раз прошелся вдоль строя.
— Овиедо, стоите, как мешок с сеном! Смотреть веселей! Виера, выровняться, поправить шапку!
В караулке зазвонил телефон.
— Выехали, — доложил выбежавший дежурный.
Во дворе появились другие офицеры охраны. Все нервно охорашивались, осматривали друг друга. Санчес велел дежурному подобрать с земли окурок. Ноги арестантов затекли от долгого стояния, перед глазами Овиедо мелькали какие-то черные точки.
Распахнулись с лязгом тюремные ворота, пропуская полицейский автомобиль. Все замерло.
Первым из автомобиля вышел знакомый всем тучный начальник тюрьмы. Он услужливо придержал дверцу и помог выйти губернатору.
Тюремный оркестр, состоящий из каторжников, заиграл гимн.
Губернатор снял шляпу. Овиедо увидел широкое старое лицо, грубые, как свалявшаяся шерсть, рыжие волосы. Он удивился, устало перебрал в памяти какие-то спутавшиеся образы, полузабытые картины, и вдруг другое лицо — милое, с дрожащими бровями, лицо Барбары — напомнило ему, где он видел губернатора. Ну, конечно, он был прокурором тогда, на суде. Это он требовал тогда казни для бунтовщика, республиканца Овиедо. Вот кем он стал теперь.
Губернатор заговорил:
— Друзья мои, — сказал он, осклабившись и выказывая золотые коронки на передних зубах. — Друзья мои, я с удовольствием вижу, что все вы здесь здоровы и бодры. Ваши начальники сказали мне, что вы прилежно работаете и регулярно молитесь богу. Это показывает, что вы раскаиваетесь в совершенных вами ошибках и хотите снова встать в ряды достойнейших сыновей родины.
— Проклятый болтун! — прошипел Виера.
— Вспомните, что сказал Христос… — продолжал губернатор.
Мимо ног губернатора, обрызгав его светло-жемчужные брюки, пробежала мокрая черная собака. Шерсть на ней слиплась от воды и лежала неровными полосами на впавших боках, к мокрым лапам пристала серо-желтая глина.
У самой земли, в зубах собаки моталось что-то, принятое сначала всеми за темную тряпку.
— Манила, — чуть слышно вымолвил Овиедо.
— Манила… — как шелест пронеслось по рядам арестантов.
Собака пробежала вдоль всего полосатого строя каторжников и остановилась перед Овидо. К его ногам положила она свою ношу — мертвого черного щенка. Кажется, это была Аспазия, но теперь уже трудно было разобрать сходство в этом мокром черном комочке с повисшей на тоненькой шее головой.
Собака посмотрела на Овиедо: что же он? Почему не приласкает ее щенка, не сделает так, чтобы он снова стал ползать, сосать, повизгивать?! Ведь она безгранично верила в могущество этого человека…
Манила лизнула жарко начищенные ботинки хозяина, потом щенка: они были все так же неподвижны. Тогда она подняла голову к небу и стала громко жаловаться на жестоких, страшных людей…
Истошный вой вторгнулся в складную речь губернатора, прервал ее на полуслове.
— Что это? — с недоумением посмотрел губернатор и сморщился. — О, дохлятина какая-то?!. Почему вы не уберете? Это же негигиенично…
Начальник тюрьмы шевельнул бровями. По знаку этих бровей застывший было Санчес ожил и бросился к полосатой шеренге.
Двумя пальцами в белых перчатках он поднял в воздух мертвого щенка и брезгливо понес его куда-то за бараки.
Манила побежала было за ним.
— Убрать! — сквозь зубы скомандовал он страже.
Собаку схватили крепко: у стражников была сноровка. Недаром они служили в тюрьме. Они поволокли Манилу за ворота. Она пыталась вырваться, но ей сдавили горло, и все дальнейшее совершилось в полной тишине.
— Гм… так на чем же я остановился… — начал было губернатор, но в этот миг увидел перед самым своим лицом бледное и напряженное лицо седого каторжника.
Губернатор не успел узнать своего старого знакомца: он уже хрипел, когда Овиедо оторвали от него. Овиедо пытался вырваться, но у стражников была сноровка — недаром они служили в тюрьме, — и все дальнейшее совершилось в полной тишине.
_____