Стеклянный букет — страница 8 из 26

И вот к этому-то зверю Тоська толкал новичка, и, конечно, ребятам прямо-таки не терпелось узнать, как себя покажет Рыба в загородке.

Степан Гулин ничего не знал о Беке. Он только тогда понял, куда его завели, когда из будки с ревом выскочил огромный бурый пес. Бек в этот день был какой-то особенно злой: клыки наружу, уши прижаты, а это уж верный признак, что не попадайся. И вот он начал рваться и реветь, он натягивал изо всей силы цепь, из-под лап у него летел песок, так он хотел дотянуться до Степана.

Даже самым храбрым ребятам стало жутко. А Степан, понимаете, такой маленький, серьезный, стоит себе и смотрит, как Бек выходит из себя.

Некоторые наши не выдержали, стали кричать: «Довольно! Хватит!» — совсем как в цирке при опасном номере.

И вдруг, понимаете, у всех прямо дыхание остановилось: Степан оглянулся и тихонечко пошел на Бека. Идет и что-то говорит, только пес так рычит, что нам не слышно. Видно только, что Бек весь дрожит: никто, кроме хозяина, так близко к нему не подходил. И вот, как камень из рогатки, метнулся Бек, прыгнул и впился зубами в ногу Степана.

Тут мы опомнились, кинулись с Тоськой к загородке, кричим, хотим отогнать Бека, освободить Степана — и вдруг видим, делается что-то непонятное.

Бек разжал зубы, отскочил от Степана и, поджав хвост, визжа, бросился в будку. Забился там и сидит. А Степан Гулин поворотился и, не торопясь, совсем спокойно пошел из загородки.

Тоська Алейников к нему:

— Стой, покажи ногу! Наверное, до кости прокусил? Давай скорей к доктору!

А у самого голос прыгает.

Но Степан поднял голову и в первый раз засмеялся:

— Ничего он не прокусил. Где ему! Ведь нога-то у меня деревянная!

И он поднял штанину и показал нам деревянную ногу в ботинке. И сказал еще:

— Это меня, когда я маленький был, фашист под Москвой топором…

Как тихо стало вдруг во дворе! Будто все ушли. И никто не удивился, когда Тоська Алейников подошел к Степану и сказал:

— Ты, брат, знаешь, ты не обижайся на меня… Я извиняюсь и все такое. Я ведь не знал…

Тоська был очень красный, да и всем нам было здорово скверно: стыдно так. И все ужасно обрадовались, когда Степан сказал, что он вовсе не обижается.

Стали лезть к нему, руку жать, говорить, что он молодчинище и вовсе никакая не Рыба.

И тогда Степан во второй раз засмеялся и сказал:

— А Золотой Воды на карте действительно нет. Это санаторий на Алтае, где меня лечили.

_____

Владим Владимыч

Первым человеком, который сказал мне, десятилетней девчонке, «вы», был Маяковский, или, как мы его называли, Владим Владимыч. И это я запомнила на всю жизнь — уж очень была удивлена и польщена: такой большой, суровый с виду громогласный приятель папы — и вдруг говорит мне «вы»!

Потом я много раз слышала, как Владим Владимыч всем детям говорит «вы» и как уважительно относится даже к самым маленьким ребятам. Шли мы однажды по московскому переулку. Стоит в переулке нечто вроде огромной железной бочки — котел, в котором варили асфальт для улиц. В этих асфальтовых котлах находили приют и тепло в осеннюю стужу беспризорные ребята. Маяковский постучал палкой по котлу. Пошел по переулку гул.

— Есть кто дома? — спросил Владим Владимыч.

— Кто стучит? Кого вам? — отозвались из котла, и наружу высунулась голова в бараньей шапке, из которой вываливалась вата. Лицо у владельца шапки было такое чумазое, что разобрать, сколько ему лет, черный он или белый, было невозможно.

— Гм… вижу, что ванна у вас все еще ремонтируется, — сказал невозмутимо Маяковский, — а ведь вы мне обещали в прошлый раз, уважаемый Сеня, что переедете в более комфортабельное помещение. Я же с вами договорился.

«Уважаемый Сеня» — зашмыгал носом.

— Да в том доме больно строгие начальники, дяденька Маяковский, — сказал он, жалобно и хитро косясь на Владим Владимыча. — Ни плюнуть, ни покурить… Мы с Панькой деру дали. Нет ли папиросочки? — Он окончательно вылез и стоял перед нами босой, в длинной, до пят, рваной куртке какого-то ржавого цвета.

— Ну, вот что, товарищ Сеня, — сказал Маяковский очень серьезно, — давайте оснуем с вами и товарищем Панькой товарищество на вере.

— Чего такое? — насторожился Сенька.

— Когда у людей не было денег, капитала, так сказать, вот как у нас с вами, Сеня, но они доверяли друг другу и хотели работать вместе, они организовывали товарищество на вере, терпеливо объяснял Маяковский. — Я вот и хочу вступить с вами в такое товарищество. Идет?

— Ух, черт длинный, что выдумал! — восторженно закричал Сенька. — Давай, давай, жми дальше! Сейчас и Панька придет.

Маяковский неторопливо поставил ногу на каменную тумбу у тротуара, устроился поудобнее, вынул из кармана пиджака блокнот, механический карандаш и начал что-то писать.

— А что это ты пишешь? — подозрительно уставился на него Сенька.

— Пишу договор нашего товарищества, — отвечал Маяковский. — Вот тут сказано: «Мы, Владимир Маяковский — с одной стороны, и товарищи Семен и Павел — с другой, основали сегодня, такого-то числа, товарищество на вере и обязуемся честным словом друг другу доверять и выполнять все наши обязательства». Вот. Теперь надо подписаться.

Маяковский поставил под договором свою разгонистую подпись и протянул листок беспризорнику:

— Подпишись за себя и за товарища Паньку.

Сенька почесал одну босую ногу о другую и с сомнением посмотрел на бумагу.

— Да я неграмотный, — пробормотал он.

— Врете вы, уважаемый товарищ Сеня, — сказал непреклонно Маяковский. — Позавчера я сам видел, как вы писали на заборе разные гадости.

— Да то на заборе, — протянул Сенька, но карандаш все-таки взял. — Эх, хороша штука! — восхитился он. — Где тут подписываться? — Он поставил под договором какую-то куриную закорючку. По белому листу протянулась жирная черная полоса. — Эх, замазюкал я все! — И он опять с восторгом оглядел карандаш. — Хорош!

— Так вот, первое дело нашего товарищества, — сказал Маяковский, — я отдаю вам этот карандаш, но вы, в свою очередь, идете с моей запиской к одному моему товарищу. Этот товарищ устроит вас и уважаемого Паньку в один очень хороший дом. Я попрошу, чтоб к вам там не очень придирались. Но и вы, в свою очередь, обещаете мне не хамить там и не удирать, не предупредив меня. Вот мой телефон. Я теперь ваш компаньон по товариществу, и вы должны извещать меня, если соберетесь переменить адрес. Между прочим, можете сказать товарищу Паньке, что и он получит такой же карандаш от меня.

Сенька слушал, уставив зачарованные глаза на карандаш. Он еще не мог окончательно поверить, что это сокровище принадлежит ему.

— Говоришь, и Паньке такой же дашь? — переспросил он охрипшим голосом.

— Даю честное слово, — торжественно ответил Маяковский. — Это будет моим вкладом в наше товарищество.

— А когда ты его дашь Паньке?

— Как только получу от моего товарища приличный отзыв о вас и сообщение, что вы оба стали постоянными жителями дома, — отвечал Маяковский. — Ну как, Сенечка, подходит вам такой разговор?

Сенька помедлил немного, подумал, потом кивнул.

— Заметано. Коли мы из этого твоего дома сбегем, я тебе карандаш обратно отдам, можешь не сомневаться, — сказал он.

— А я и не сомневаюсь, — усмехнулся Маяковский. — Ведь у нас теперь — товарищество на вере.

Мы распрощались с беспризорником, причем Маяковский поднял руку и провозгласил: «Рукопожатия отменяются», — и ушли.

— Плакал ваш карандаш, дядя Володя, — поддразнила я Маяковского.

Он недовольно посмотрел на меня.

— Это над вами надо плакать, а не над карандашом, — сказал он насмешливо. — Плохо, когда с такой поры не верят людям. Да и вообще надо верить в людей, товарищ.

Прошло несколько месяцев. У Владим Владимыча давно был новый карандаш. Однажды, глядя, как он вписывает им что-то в записную книжку, я спросила о беспризорниках. Не появлялись ли Сенька и Пашка? Не слышно ли о них чего-нибудь?

— Пришлось-таки послать им второй карандаш, — сказал Маяковский. — Стали они оседлыми фабзайцами, про котел и думать забыли. Написали мне о них, что растут работяги.


…У старого друга нашей семьи Анны Ивановны Корсаковой в Геленджике был маленький дом-мазанка, куда несколько раз наезжал Маяковский. Ему всегда отводилась одна и та же крохотная комната с окошком в сад, где росли инжирные и персиковые деревья и стоял под деревом стол, за которым Маяковский обедал и сидел с друзьями.

У Анны Ивановны была воспитанница, девочка лет двенадцати по имени Вита — тихое, очень серьезное существо, с бледным личиком, не загоравшим даже на южном солнце, прямыми волосиками какого-то мышиного цвета и тонкими комариными ножками, быстрыми и подвижными. Вита по утрам подавала Владим Владимычу горячую воду для бритья и холодную — для умывания.

Мы все привыкли видеть Виту всегда серьезной, неулыбчивой и очень удивились, когда чуть не в первое утро после приезда Маяковского она пробежала мимо нас вприпрыжку, разрумянившись и хихикая.

— Вита, что с тобой? Чего ты смеешься?

Вита прикрыла рот рукой, сконфузилась.

— Тамо от дядечка шуткует, — сказала она на своей смеси украинского с русским. — Чи писни спивае, чи шо.

— Что же он поет, Вита?

— А я не знаю: «Вита деловита, Вита знаменита, только не умыта, только не побрита!» — Она опять прыснула и убежала.

Так началась дружба Маяковского с девочкой-сироткой, которую он смешил и баловал и для которой у него всегда находилось веселое слово или конфета в кармане.

Теперь Вита ходила хвостом за Маяковским, глядя ему в рот и ожидая, что оттуда вот-вот посыплются какие-нибудь стихи о ней, о Вите. И Маяковский часто ее тешил такими шуточными стихами. В угоду девочке он даже сочинял украинские стихи.

Нема

          никого

                    на свиты

краще

нашой Виты…

Он был неистощимым на рифмы к имени «Вита» и почти каждый день встречал девочку чем-нибудь новым. И Вита менялась на глазах от этого ласкового внимания. Из угрюмой, нелюдимой девочки она скоро превратилась в бойкую, языкастую ша