ангаркха[87] и ангавастра[88].
С началом Первой мировой войны под давлением британских разведывательных служб “Партия Гхадар” ушла в подполье, распавшись постепенно на множество различных группировок. Из них самой влиятельной была Лига независимости Индии, именно к их руководству в Восточной Азии и ездила Ума.
На этом месте Долли, которая приходила во все большее недоумение, перебила подругу.
– Но, Ума, – сказала она, – если то, что ты рассказываешь, правда, тогда почему я никогда не слышала об этой лиге? Газеты полны сообщений про Махатму Ганди, но о вашем движении никто не говорит.
– Причина, Долли, в том, что мистер Ганди возглавляет лояльную оппозицию. Как многие другие индийцы, он предпочел поладить с имперской бархатной перчаткой, вместо того чтобы нанести удар в ее железный кулак. Он не понимает, что Империя будет прекрасно себя чувствовать, пока ей остаются верны индийские солдаты. Индийская армия всегда будет подавлять сопротивление, где бы оно ни возникло, – не только в Индии, но и в Бирме, Малайе, Восточной Африке, повсюду. И разумеется, Империя делает все возможное, чтобы держать этих солдат под контролем, потому на службу принимают мужчин только определенных каст, они полностью изолированы от политики и общества, им выделяют землю, а их детей обеспечивают работой.
– Тогда на что вы надеетесь?
– На то, что у солдат откроются глаза. Это не так сложно, как можно подумать. Многие из лидеров лиги – старые солдаты. Джняни Амрик Сингх, например, – помнишь его? Тот заметный сикх-джняни, который встречал меня сегодня на причале, помнишь?
– Да.
– Я расскажу тебе про него. Мы познакомились в Калифорнии много лет назад. Сам он старый вояка: дослужился до звания младшего сержанта, перед тем как дезертировать. Когда я впервые его услышала, он говорил о необходимости открыть глаза индийским солдатам. Позже я обратилась к нему: “Но, джнянджи, вы сами служили в этой армии, так почему вам понадобилось так много времени, чтобы понять, что вас используют для завоевания других, как когда-то были завоеваны вы сами?”
– И что он ответил? – поинтересовалась Долли.
– Он сказал: “Вы не понимаете. Нам никогда не приходило в голову, что нас используют для покорения других народов. Вовсе нет – мы думали, что все наоборот. Нам говорили, что мы освобождаем этих людей. Так они и говорили – что мы идем освобождать людей от дурных королей или дурных традиций и прочее в этом роде. Мы верили в это, потому что они в это тоже верили. Нам понадобилось много времени, чтобы понять, что в их глазах свобода существует только там, где правят они”.
Долли согласно закивала.
– Но кроме этого, Ума? Ты встретила кого-нибудь? Мужчину? Неужели ты никогда не говорила ни о чем, кроме политики, со своими революционерами?
Ума ответила печальной улыбкой:
– Я встретила много мужчин, Долли. Но мы всегда были как братья и сестры, потому мы и обращаемся друг к другу бхай[89] и бахен[90]. А что касается меня… Поскольку все знали, что я вдова, думаю, мужчины смотрели на меня как на некую идеальную женщину, символ чистоты, – и, сказать по правде, я не особенно возражала. С политикой всегда так – уж если ввязался, она вытеснит из твоей жизни все остальное.
18
Наутро завтрак подали на веранде, выходящей на склон горы и на ослепительно синее Андаманское море. Нил и Тимми, облокотившись на перила, обсуждали автомобили. Элисон и Дину слушали, не вступая в беседу. Уме вдруг пришло в голову, что ведь еще вчера она не узнала бы их, повстречай случайно на улице. А сейчас в их лицах она видела историю своих друзей – замысловатые пути и сложные траектории, которые соединили жизнь Эльзы с жизнью Мэтью, Долли с Раджкумаром, Малакку с Нью-Йорком, Бирму с Индией.
Дети – вот они тут, стоят перед ней. Целый день миновал, а она ведь и словом не обменялась ни с одним из них. В Сан-Франциско перед отправлением корабля она зашла в магазин за подарками и почему-то направилась в сторону детских одежек, погремушек и серебряных ложечек. И даже вздрогнула, вспомнив, что “дети” уже почти взрослые, что Нилу около двадцати, Дину и Элисон по шестнадцать, а Тимми всего на пару лет младше. И если бы у нее были свои дети, им было бы примерно столько же сейчас, и все они дружили бы между собой – в полотно жизненных связей вплелись бы нити следующего поколения. Но этому не суждено было случиться, и теперь, слушая, как дети ее друзей подтрунивают друг над другом на жаргоне своей юности, Ума отчего-то растерялась и смутилась. Придумывая, что же им сказать, она поняла, что совершенно не представляет, чем они занимаются, как проводят время, о чем думают, какие книги читают.
Она почувствовала, как постепенно впадает в онемение, которое, она точно знала, станет непоправимым, если позволить ему затянуться. Поэтому, будучи тем, кто она есть, Ума поступила ровно так же, как на политическом митинге, – встав, она призвала всех к порядку:
– Я хочу сказать кое-что, пожалуйста, послушайте. Я чувствую, что должна поговорить с каждым из вас отдельно, иначе никогда не пойму, как с вами общаться.
Они обернулись к ней с вытаращенными глазами. “Что я натворила, – подумала Ума. – Я же напугала их, я потеряла их навсегда”. Но затем, когда смысл сказанного дошел до молодежи, они заулыбались, и у Умы создалось впечатление, что никто из взрослых никогда прежде не говорил с ними подобным образом, никто из взрослых и не помышлял искать их общества.
– Что ж, тогда пойдем прогуляемся.
Дальше было легко: они явно хотели показать ей поместье, погулять с гостьей. Они называли ее Тетушка, и это оказалось, как ни удивительно, приятно. И вскоре они больше не были просто “детьми”, теперь она могла охарактеризовать каждого. Тимми – уверенный в себе, он точно знал, чего хочет: уехать в Америку, учиться там, как Мэтью, а потом открыть собственное дело. Нил был откровенной, разве что чуть более мягкой копией Раджкумара – Ума ясно видела в парне его отца, но приглаженного богатством и комфортом в следующем поколении. Элисон – загадочная, порой тихая и печальная, а иногда дико буйная, искрящаяся смехом или блещущая остроумием.
И только Дину оставил Уму в полной растерянности. Всякий раз, когда она пыталась с ним заговорить, он держался угрюмо и замкнуто, а замечания, которые он время от времени отпускал, были обычно колкими до язвительности. Он разговаривал странным отрывистым стаккато – проглатывая половину слов, остальные выпаливал с пулеметной скоростью, – из-за этой манеры его речи Ума боялась вставить реплику, вдруг Дину решит, что она его перебивает. И только когда в руках у Дину оказывалась фотокамера, он, кажется, немного расслаблялся, но ведь невозможно разговаривать с тем, кого не интересует ничего, кроме видоискателя.
Однажды утром Элисон позвала Уму:
– Я хочу вам кое-что показать. Могу я пригласить вас проехаться?
– Буду рада.
Дину находился неподалеку, и приглашение прозвучало так, что определенно касалось и его. Но предложение Элисон как будто ввергло мальчика в мучительную застенчивость. Он попятился, картинно приволакивая правую ногу.
– Дину, ты что, не поедешь с нами? – удивилась Элисон.
– Не знаю… – побледнев, смущенно пробормотал он.
Присмотревшись внимательнее, Ума догадалась: да ведь мальчик увлечен Элисон. Она сдержала улыбку. Ничего из этого не выйдет, хотелось ей сказать, они были настолько разными, насколько это вообще возможно, он – силуэт в тени, она – рвущийся на волю зверек, жаждущий всеобщего внимания. Он так и проведет всю жизнь, лелея невысказанные стремления. Уме хотелось схватить его за плечи и встряхнуть, вывести из сна.
– Брось, Дину, – сказала она резко, властно. – Не будь ребенком.
– Да, поехали! – радостно подхватила Элисон. – Я уверена, тебе понравится.
– Могу я захватить камеру?
– Конечно!
Они спустились по винтовой лестнице красного дерева и вышли на дорожку, где под навесом стоял маленький ярко-красный родстер – шестилитровый трехместный “пейдж дайтона”, у которого третье сиденье, находившееся сзади, выдвигалось, как ящик шкафа, и опиралось на подножку. Элисон выдвинула для Дину заднее сиденье, а затем распахнула перед Умой пассажирскую дверь.
– Элисон! – удивленно воскликнула Ума. – Неужели отец позволяет тебе водить машину?
– Только эту, – усмехнулась девочка. – Он и слышать не хочет о том, чтобы мы водили “дюзи” или “изотту”.
Она завела двигатель, и машина рванулась вперед, выбросив из-под колес дождь гальки.
– Элисон! – Ума вцепилась в дверцу. – Ты едешь слишком быстро.
– Это вполовину медленнее, чем мне хотелось бы, – рассмеялась Элисон, закинув голову.
Ветер подхватил ее волосы и парусом распустил за спиной. Пронесшись через ворота в конце сада, они нырнули в приглушенный сумрак плантации, где над головой арками смыкались тонкие деревья с продолговатыми листьями. Ряды деревьев тянулись насколько хватало взгляда – нескончаемый тенистый туннель из тысяч стволов, и эффект был головокружительным, когда они проносились мимо, как будто смотришь на мелькание полосок на экране. Ума почувствовала, что ее начинает мутить, и опустила взгляд.
Деревья неожиданно закончились, и впереди возник небольшой поселок, хижины выстроились вдоль дороги – времянки из кирпича, накрытые кое-как скрепленными листами жести. Лачуги все были совершенно одинаковы по конструкции, но при этом каждая отличалась от других: одни – аккуратные домики с колышущимися на окнах занавесками, а другие – халабуды с пирамидами отбросов прямо у дверей.
– Жилища кули, – сказала Элисон, сбрасывая скорость.
Как только миновали поселок, машина вновь разогналась, и вновь над головой сомкнулся туннель из деревьев, и они растворились в трубе этого зеленого калейдоскопа.