Стеклянный Дворец — страница 65 из 101

Кишан Сингх объяснил, что во время одного из недавних переездов их колонна грузовиков остановилась у придорожной чайной, недалеко от города Ипо. Там сидели несколько местных индийцев. Они заявили, что являются членами политической организации – Лиги Независимости Индии. Завязался спор. Гражданские сказали, что они, из 1/1 Джатского, не настоящие солдаты, что они просто наемные убийцы, наемники. Наверное, случилась бы драка, если бы не дали команду к отъезду. Но потом, уже в пути, они опять начали спорить – на этот раз друг с другом – насчет слова “наемник” и что оно означает.

Первым побуждением Арджуна было рявкнуть на Кишана Сингха, приказав заткнуться и заниматься своим делом. Но он достаточно хорошо знал своего денщика, чтобы понимать – никакой приказ не помешает тому искать ответ. Подумав немного, Арджун приступил к объяснению: наемники – это просто солдаты, которым платят за их работу. В этом смысле все солдаты всех современных армий являются наемниками. Сотни лет назад солдаты сражались из религиозных убеждений, из-за верности своим племенам или защищая своих королей. Но эти времена в прошлом, сейчас солдатская служба – это работа, профессия, карьера. Каждый солдат получает жалованье, и нет ни одного, который не был бы наемником.

Кишана Сингха объяснение, кажется, удовлетворило, и он больше не задавал вопросов. Но теперь сам Арджун задумался над ответом, который дал денщику. Если правда (а это, несомненно, так), что все современные солдаты – наемники, тогда отчего это слово вызывает такую резкую неприязнь? Отчего он сам настолько болезненно относится к нему? Может, по той причине, что солдатская служба все же не просто работа, как он приучил себя верить? Потому что убийство нарушает некие глубокие и неизменные человеческие устои?

Они с Харди допоздна обсуждали эту тему за бутылкой бренди. Харди согласился, что трудно объяснить, почему постыдно называться наемником. Но именно он в итоге указал:

– Причина в том, что руки наемника подчиняются чужой голове, его руки и его собственная голова никак не связаны. – Он улыбнулся Арджуну. – Другими словами, йаар, наемник – это буддху, дурак.

Арджун не поддался на шутливый тон Харди:

– То есть, по-твоему, мы наемники?

– Все солдаты сейчас наемники, – пожал плечами Харди. – И почему, собственно, ограничиваться солдатами? Так или иначе мы все немножко как та женщина, к которой ты ходил в Дели, – танцуем под чужую дудку, берем деньги. Разница невелика. – И он с хохотом опрокинул в себя содержимое стакана.

Арджун решил поделиться сомнениями с подполковником Баклендом. Он рассказал про инцидент в чайной и посоветовал, чтобы контакты рядовых с местным индийским населением проходили под более тщательным присмотром старших по званию. Подполковник внимательно выслушал, прервав, только чтобы одобрительно кивнуть:

– Да, ты прав, Рой, с этим надо разобраться.

Однако после разговора с командиром встревоженность Арджуна лишь усилилась. У него было ощущение, что подполковник не понял, почему его так оскорбляет слово “наемник” применительно к себе, в голосе Бакленда звучало удивление, что такой разумный человек, как Арджун, может обидеться на нечто, что является всего лишь констатацией факта. Как будто подполковник знал о нем что-то, чего сам Арджун не знал или не хотел признавать. Арджун со смущением понимал, что он запутался. Словно ребенок, который обиделся, выяснив, что всю жизнь говорил прозой, а не стихами.

Подобные переживания были такими необычными, вызывали такие неуместные чувства, что и Арджун, и остальные офицеры редко решались о них заговаривать. Они всегда знали, что их страна бедна, но никогда не считали себя частью этой нищеты, ведь они были привилегированным слоем, элитой. Открытие, что они тоже бедняки, стало откровением. Словно засаленная завеса снобизма мешала им увидеть то, что прямо перед глазами, – пусть они никогда не голодали, но они тоже нищие, поскольку их страна нищая, а их представление о собственном благополучии было заблуждением, порожденным невообразимой степенью бедности на их родине.

Странно, но эти переживания даже в большей мере, чем Арджуна, затронули и настоящих фоджи – служак во втором и третьем поколении.

– Но ведь твои отец и дед бывали здесь, – говорил Арджун Харди. – Это же они помогали колонизации этих земель. Они, должно быть, видели то же, что видели мы. Неужели они никогда не говорили об этом?

– Они смотрели на это другими глазами, – вздыхал Харди. – Они были неграмотной деревенщиной. Вспомни, мы ведь первое поколение образованных индийских офицеров.

– Пусть так, но у них же были глаза и уши, они же общались с местными?

– Правда в том, приятель, что им не было дела, им было наплевать, единственное, что их по-настоящему интересовало, это их собственная деревня.

– Как такое вообще возможно?..

И в последующие недели Арджун часто задумывался: может, именно его поколение выбрали, чтобы оно поплатилось за эту эгоистичную неспособность видеть дальше собственного носа.

С каждым днем, что он проводил в горах, Дину замечал, как меняются его фотографии. Как будто его глаза привыкали к необычным ракурсам, тело приспосабливалось к новым временным ритмам. Его первые снимки чанди были нескладными, с плотной композицией, с потрясающими видами. Он видел это место как средоточие визуальных эффектов – джунгли, горы, руины, резкие вертикали деревьев, наложенные на размытые горизонтали далекого моря, и он старался втиснуть в кадр все эти элементы. Но чем больше времени он проводил на горе, тем меньшее значение имел фон. Масштабность пейзажа одновременно сжимала и расширяла поляну, на которой стояли чанди, она становилась маленькой и уютной, но пропитанной ощущением времени. Вскоре Дину уже не видел больше ни гор, ни лесов, ни моря. Он все ближе и ближе перемещался к чанди, следуя за зернистостью латерита и узорами мха, покрывавшего его поверхность, пытаясь поймать в кадр причудливо чувственные формы поганок, проросших в стыках камня.

Ритм работы менялся неподвластным ему образом. Проходили часы, прежде чем Дину делал единственный снимок, он бродил между камерой и объектом десятки раз, он выставлял значение диафрагмы все меньше и меньше, экспериментировал с длинными выдержками – по несколько минут, порой до получаса. Он словно превращал свою камеру в глаза ящериц, что греются на солнце, замерев на плитах чанди.

Много раз за день необъяснимая суматоха поднималась в окружающих лесах. Стаи птиц с криками срывались с деревьев и метались в небе, только чтобы вновь опуститься ровно на те ветви, откуда взлетели. Каждый такой шум казался Дину предзнаменованием появления Элисон, и пока он прислушивался к причине переполоха – иногда хлопок в карбюраторе грузовика в поместье, иногда идущий на посадку самолет, – чувства его обретали поразительную сонастроенность со звуками леса. Стоило деревьям затрепетать, как он отрывался от работы, напряженно пытаясь уловить шум мотора “дайтоны”. Часто сбегал вниз по тропинке к прогалу в зарослях посмотреть на брод. От разочарования он клял себя последними словами – ну каким надо быть идиотом, чтобы вообразить, будто она решит снова приехать, памятуя о прошлом разе? Да и в любом случае, зачем ей тащиться сюда, если они увидятся за ужином?

Но однажды вдалеке действительно мелькнуло красное пятно, и на другом берегу ручья в тени дерева остановилась “дайтона”. Дину недоверчиво присмотрелся. И в самом деле Элисон. В темно-синем платье, перехваченном широким поясом. Но, вместо того чтобы направиться к броду, она немного спустилась вдоль ручья, к тому самому камню, на котором он сидел каждое утро, болтая ногами в заводи. По тому, как привычно она уселась – вскинув ноги, а потом развернувшись, чтобы погрузить их в воду, – он точно мог сказать, что место это ей привычно, что она часто сюда приходит.

Элисон начала опускать ноги в воду, потянула вверх подол платья. Вода скрыла лодыжки, дошла до коленей, ткань платья ползла все выше, медленно открывая линию бедер. С изумлением Дину обнаружил, что смотрит на Элисон в видоискатель – она была в прозрачном кружке на фоне матового стекла, поразительно отчетливая. Линии в зеркале камеры были четкими, чистыми, прекрасными – изгиб бедра, пересекая видоискатель по диагонали, описывал мягкий эллипс.

Она услышала щелчок и испуганно вздрогнула, пальцы мгновенно отпустили край платья, и ткань упала в воду, надулась, кружась в стремительном потоке.

– Дину? – окликнула она. – Это ты?

У него оставался только один шанс, Дину это понимал и не в силах был остановиться. Он начал спускаться по тропинке с медленной неторопливостью лунатика, неподвижно держа камеру перед собой.

– Дину?

Не отвечая, он продолжал шагать, сосредоточившись на том, чтобы аккуратно переставлять ноги, пока не вышел из зарослей. Взглянув ему в глаза с другого берега запруды, она проглотила слова приветствия, которые готова была произнести.

Дину не останавливался. Он опустил камеру на траву и по песчаному берегу спустился в запруду, точно напротив того места, где сидела Элисон. Вода поднялась ему до колен, потом до промежности, до пояса, почти до груди. Течение потянуло одежду, в тонкие полотняные туфли набился песок и мелкая галька. Он шел медленно, чтобы не упасть, и вот увидел ее ноги в воде, подернутой рябью течения. Он не сводил глаз с поблескивающего потока, а когда ладони коснулись ее ног, откуда-то из глубины легких поднялся глубокий вдох. Дину был уверен, это все вода, в ней все дело – это ручей смыл барьеры страха и сомнения, сковывавшие его руки прежде. Он провел пальцами по изгибу лодыжки, вдоль икры. А потом руки начали двигаться сами по себе, потянув его за собой, между раздвинувшихся коленей, пока внезапно ее бедра не оказались на уровне его лица. Когда губы последовали за руками, это показалось самой естественной вещью в мире – коснуться губами эллиптической округлости бедра, вверх, до того места, где линия начинает разделяться. Здесь он остановился, зарывшись в нее лицом, поднял руки и обнял ее за талию.