Стеклянный крест — страница 12 из 27

ь, знаю. Любовные утехи ровесников были мне недоступны, но природа требовала своего, и я испытывал мучительную потребность хоть как-то прикоснуться к этому великому делу. Короче, я сидел в темном такси среди сугробов в незнакомом окраинном районе, машина тихо рокотала и время от времени мощно, как живое существо, вздрагивала всей своей массой, таксист курил одну за одной и злился, поглядывая на меня, урода, в зеркало заднего вида, в глазах его ясно читалось: «И откуда у таких деньги?» Тут на снеговой дорожке показалась Люся. Она брела, едва переступая заплетающимися ногами, я выскочил из машины, помог ей дойти, лицо ее было настолько обесцвечено мукой, что губы совершенно слились с изжелта бледной кожей, сперва мне показалось, что ей заклеили рот. В машине Люся привалилась ко мне и прикрыла глаза, я сидел не шевелясь, боясь спугнуть это чудо. От Люси пахло кровью, я чувствовал этот привкус у себя во рту и, шалея, думал лишь об одном: могу ли я сейчас, страшно подумать, могу ли я обнять ее — или погладить по щеке? Ведь для нее это будет жест дружеского утешения, а для меня — доказательство, что от меня, по крайней мере, не исходит мерзких флюидов. Удержаться от искушения я не смог — и был сурово за это наказан. Нет, Люся не возмутилась, хотя момент для проверки мужской моей ауры был выбран неудачный. Когда мои пальцы, впервые ощутившие нежность девичьей кожи, коснулись ее шеи, Люся лишь коротко вздохнула и положила голову мне на плечо. Возмездие пришло потом, когда я, проводив Люсю до порога ее квартиры, вышел на улицу. Машина стояла на том же месте, хотя я с шофером сразу, как подъехали, рассчитался. Шофер, немолодой плотный дядечка, ждал меня возле распахнутой задней дверцы. Я хотел пройти мимо, но он пальцем меня поманил. Помертвев, я подошел и увидел на сиденье, на Люсином месте, темное пятно. Я повернулся к таксисту и хотел ему сказать что-нибудь вроде «Я заплачу», но не успел: он с размаху ударил меня ладонью по лицу. Это была вторая — и последняя пощечина в моей жизни (первую я получил от отца). Сила удара отшвырнула меня к куче мерзлого снега. «За что?» — пытаясь подняться, пролепетал я. «У меня тоже дочка, — ответил таксист. — Таких, как ты, кастрировать надо». Он обошел машину, сел на свое место и рванул так резко, что задняя дверца захлопнулась сама. Я долго сидел на снежной куче, приложив к щеке тяжелую черную льдышку, и повторял: «За что, за что, за что..». Потом поднялся и побрел восвояси. Я шел по длинной узкой улице, с обеих сторон заваленной грудами грязного снега, там были одни лишь агитпункты с дверьми, обрамленными красным, в них было что-то похоронное и одновременно срамное, и эти пунктиры лампочек, смеющихся, как мелкие зубы. И вдруг мне стало жутко, безумное желание завыть охватило меня, но я лишь заскулил и завертелся волчком, как перееханный машиной щенок, потом упал. И тоже белый свет под черепом, тоже долгий кленовый полет сквозь морозную тьму. Очнулся я посреди ночи на садовой скамейке: счастье мое, что наступило резкое потепление, все хлюпало и бурлило вокруг, иначе я отморозил бы руки, поскольку добрые люди, перенесшие меня с проезжей части в скверик, избавили меня от перчаток, паспорта и часов, а также комсомольского билета. И Гарик спасал меня от выговора, который в выпускном классе был мне, конечно же, ни к чему.

Дружеская шоферская оплеуха между тем принесла определенную пользу: что-то она перетряхнула в моей голове, и я понял, что бессмысленно состязаться со сверстниками на их территории, надо искать, где я сильней. В тот год (это был год красного дракона) я развязал сразу несколько узлов: окончил школу, поступил в университет и ушел из отцовского дома. Уход мой был неизбежен, и все причастные к этому лица приняли его как избавление. У мачехи была комната в многонаселенной коммуналке, обменять которую не представлялось возможным, настолько она была мала и гнила. За небольшую взятку Поле удалось меня там прописать, и мы распрощались. Двухкомнатную квартиру мне сделал уже Шахмурадов, в год красного тигра, когда пошли деньги от видака. Я с самого начала своей самостоятельной жизни поставил себе за правило не брать от отца ни рубля (и взятку, кстати, возместил после окончания университета). В расходах на себя я более чем скромен, и, можете мне верить, бывали месяцы, когда я жил на одну стипендию — повышенную, правда, но сути это не меняет. Подрабатывал переводами, не гнушался печатать дипломные работы. Машинку, старую разбацанную «Москву» без кожуха, с погнутыми рычагами, мне продал за четвертной пьяница возле метро. Первое время я еще изредка заезжал к отцу с мачехой — и, должен признать, встречали меня приветливо. Отца примиряло со мною то обстоятельство, что я при деле, опрятно одет, сам себя обеспечиваю и не валяюсь между мусорными бачками. Мы с ним сидели за столом, выпивали, мирно беседовали, я рассказывал ему о своих университетских делах, и он сдержанно меня похваливал: «Молодец, молодец». Больше, пожалуй, из приличия: отец как-то стеснялся моей учености, знания языков, вообще всей этой иностранщины, в которую я себя погрузил, его тяготила моя безукоризненно правильная речь: «Хоть бы раз ты запнулся». Сам-то он был слесарь с неполно-средним образованием. А вот сила моих рук, которую я старательно культивировал, вызывала у него уважение: много раз он, человек не маломощный, пытался одолеть меня в отжимании рук — и безуспешно, я с легкостью припечатывал его к столу. Поминали чаркой маму — при участии Поли, которая, к чести ее надо сказать, смотрела на вещи здраво и просто. Помню, как однажды отец сказал мне при этом такие слова: «А скоренько ты успокоился, как она умерла». И сказал без укора, без надсады, как давно обдуманное и само собой разумеющееся. Видно, убедительным оказалось мое детское лицедейство. А может быть, отцу просто удобнее было так думать: в той некрасивой дроби с большим знаменателем и непомерным числителем, которую я из себя представлял, он подправил кое-какие цифирки — и все лучшим образом сократилось, и со мною стало все ясно. Как бы то ни было, мои визиты в отчий дом протекали без эксцессов, и не по нашей с отцом вине эти визиты пришлось прекратить. Братец мой Аркаша, кудрявый и красивый, как ангелок, к году черной свиньи стал упитанным пятнадцатилетним оболтусом, он питал ко мне упорную неприязнь (отчасти объяснявшуюся тем, что по два года сидел в каждом классе, а школа мою фамилию еще помнила), всякий раз, открывая мне дверь, он корчил идиотскую рожу и тотчас же демонстративно удалялся в свою комнату. Слышно было, как он там громко говорил Поле: «Да чтоб он сдох поскорее, ходит и ходит! Какой он мне брат, видал я такого брата!»

Последний раз я видел отца в год красного зайца на Троицком, он приводил в порядок цветничок на маминой могилке. Я туда ходил каждый год шестого июня, но выбирал такие часы, чтобы не было нечаянных встреч, а тут у нас время совпало. Отец был один, без Аркадия и Поли, он стоял на параллельной дорожке шагах в десяти от меня, и он должен был меня видеть (а спутать меня ни с кем нельзя), но, тем не менее, не подал и виду: хлопотал у могилы с аккуратной коротенькой тяпочкой, двигаясь быстро и кособоко, как краб. Я повернулся и ушел прочь. А ровно через год, придя на Троицкое шестого июня, я увидел, что на черной надгробной плите появилось и его имя. Здорово меня удивила тогда простота смерти: 1926–1988. Цифирная цикада со слюдяными крыльями: фрр — и все. Имя отца высечено было небрежно, кривовато, в «и кратком» не хватало верхнего значка, и я нацарапал его на полированном граните ключом от своей двери. Со стороны, наверно, выглядело, как будто я к нему скребусь. Вот и доскребся. А в том, что меня не известили, не было ничего удивительного: я тогда уже жил на новой квартире, и следы мои нужно было искать, а зачем и кому?

Я, однако, забежал далеко вперед: за плечами у меня к тому времени был уже и диплом, и период исступленной научной работы. Три года я, как проклятый, занимался сравнительным анализом глагольного управления в русском и немецком языках, я уверен был (и сейчас остаюсь уверен), что там ворочается великая идея, и кое-что мне удалось нащупать, но потом наступило разочарование. Вернее было бы сказать, что оно не наступило, а явилось вместе с Гариком. «Да брось ты, старик, кому это нужно! Идея у нас одна, государственная идея, все остальное — идейки, отблески, так сказать, сполохи. На хлеб их не намажешь, а государственную идею — намажешь, поскольку жирная она». И тогда я сказал своей бедной идее: «Тьфу на тебя. Вег, как говорят немцы. Прочь пошла!» И она пошла. Мне было жалко ее, вольноотпущенную, но делать-то что? Я не желал входить в историю престарелым уродом, выносившим в ничтожестве своем дивную мысль. Чтоб научные дамы стонали: «Ах, как он страдал, бедняжечка, как он страдал!» Я устал от людского сострадания, я решил защитить себя от него солидной денежной стеной. Нет, я не хотел покупать за деньги так называемые простые радости (книги убедили меня, что и в лучшей, чем моя, ситуации сделка эта не имеет смысла), но комфорт, пусть умеренный, независимость, дистанция — все это вещи покупные. Однако наши державные идиоты все мои заработки обратили в труху. Впрочем, когда я вступал на финансовую стезю, этого я никак не мог предвидеть. Я искал и нашел в конце концов рынок, на котором мой ум, мои знания и свободное время (которого у меня, раскрепощенного одиночеством, было больше, чем у других) ценились дороже, чем сравнительно-языковой изыск. Начал я с перевода убогих детективов. «Исчадия ада часто бывают красивы, — сказала мисс Марпл, — и, как известно, они нередко процветают в этой жизни». Мудрость для дураков. Настоящее процветание (по российским меркам, естественно) мне принесли видеофильмы. Ксерокс, видеокассеты и спутниковые антенны, а не баррикады у Белого дома, — вот три вещи, которые разрушили систему, основанную на неведении, и я тешу себя мыслью, что руку к этому тоже приложил. Мои работодатели (в том числе и названный выше Шахмурадов, бывший комсомольский работник, по которому плачет «Интерпол»), оплачивая мой труд, предлаг