Рывком распахнув свою дверь, я влетел в комнату- и ноги мои онемели. Телефонный аппарат, тускло-графитовый, дремал на полу и, казалось, вымурлыкивал во сне: «Мы-ы, мы». Стараясь не спугнуть, я сел с ним рядом, поставил его к себе на колени. Он был старенький у нас, захватанный и разбацанный, наборный диск заедало на каждой цифре, за исключением единицы. Странно было набирать свой номер на своем диске, и лишь с третьей попытки мне это удалось.
— Ой, кто это? — живо и радостно спросил голос Анюты.
Анюта, провинциальная, не умела разговаривать по телефону, вместо «алло» она говорила «Кто там?», я дразнил ее «Почтальон Печкин».
— Кто это? — повторила Анюта.
Из трубки до меня доносился чудовищный рев, истошные, хоть и однообразные, женские крики.
— Кошмар какой-то, ничего не слышно. Подождите, сейчас приглушу.
В трубке затарахтело: очевидно, Анюта бросила ее на обувной ящик. Через минуту утробный рев и взвизги утихли.
— С ума сойти можно! — запыхавшись, сказала Анюта. — Мертвецы опять гроба встают. А кто это говорит?
Я молчал.
— Это вы? — после долгой паузы тихо спросила Анюта. — Я знаю, что это вы.
Я молчал.
— Да ну тебя, не приставай, — с досадой и в то же время ласково, как балованому дитяти, сказала Анюта, обращаясь, конечно же, не ко мне. Сердце у меня засочилось едкой мелкососудистой кровью.
— С кем это ты там? — спросил я.
— Это я с кошкой, — отозвалась Анюта. — Муська ее зовут.
— Откуда у тебя кошка?
— Подобрала. Теперь их все выбрасывают, нечем кормить.
— А как у тебя с продуктами?
— Нам с Муськой хватает.
Анюта давно хотела завести кошку, но я возражал. Такие, как я, терпеть не могут домашних животных — быть может, за то, что собаки и кошки, тоже не похожие на людей, ничуть от этого не страдают. Я боролся с Анютиным пристрастием к кошкам мягко, но настойчиво — точно так же, как с ее привычкой есть рыбные консервы прямо из банки, Анюта их ела тайком от меня, но я, как и большинство монстров, отличался дьявольским обонянием и чуял, даже не приближаясь: пахло от Анюты после этого греха, как от кошки.
— Так, значит, хватает, — повторил я.
— А какое сегодня число?
— Двадцать восьмое февраля, — ответила Анюта и, помедлив, добавила:
— Три месяца и десять дней.
— Что ж ты ко мне не наведаешься? — спросил я.
Анюта растерялась.
— Что это вы такое говорите, Евгений Андреевич? — с запинкой проговорила она. — Не нужно так говорить.
— А что, нельзя? — спросил я. — Володя не разрешает?
— При чем тут Володя, — тусклым голосом сказала Анюта.
— А почему не нужно так говорить? — настаивал я.
Анюта ответила не сразу.
— Так вы же умерли, Евгений Андреевич, — сказала она и заплакала.
Мне стало холодно, я долго молчал.
— А Гарик?
— Что Гарик? — не поняла Анюта.
— Гарик тоже умер?
— Да. А откуда вы знаете?
— А ты откуда?
— Неля звонила. Она работу ищет.
— А ты-то чем ей можешь помочь?
— А я работаю, — сказала Анюта, — в рекламном бюро.
— Понятно, — ответил я. — Дело хорошее. Так от чего скончался Гарик?
— Неля не хочет об этом, — отозвалась Анюта. — Она говорит, собаке — собачья и смерть.
— Ты про меня тоже, наверное, так говоришь?
— Ой, что вы, Евгений Андреевич, — сказала Анюта и снова заплакала.
— Да что ж ты плачешь, глупая? Дело-то прошлое.
— Вам было больно, — всхлипывая, отвечала Анюта.
— Уж это точно. Скажи, а кроме кошки кто у тебя есть? Володя, верно?
— Это не телефонный разговор, — ответила Анюта.
— Ладно, не будем об этом, — согласился я. — Единственная у меня к тебе просьба…
— У меня к вам тоже, — быстро вставила Анюта.
— Ну, вот и отлично, баш на баш — и будем квиты. Я хотел тебя попросить, чтобы ты переехала куда-нибудь с моей… с нашей… с этой квартиры. Ну, обменяйся как-нибудь. Мне неприятно, ты понимаешь? Да и тебе должно быть тоже неприятно.
— Мне ничего, — сказала Анюта. — Мне здесь удобно. Но если вы хотите, я перееду.
— Вот и прекрасно. Ну, а теперь давай твою встречную просьбу.
Анюта помолчала.
— А вы не обидитесь? — осторожно спросила она.
— Да ну тебя. Валяй, проси.
— Пожалуйста, не звоните мне больше, пожалуйста, я очень прошу. Дайте мне от вас отдохнуть.
Анюта снова всхлипнула.
— Ладно, не плачь, — сказал я. — Обещаю тебе, что больше я беспокоить тебя не стану. Скажи мне напоследок: тебе хорошо?
— Мне хорошо, Евгений Андреевич, — поспешно проговорила Анюта. — Мне так легко, так просто, вы себе не представляете.
— Ну, вот и славно, — сказал я. — И пусть так будет всегда.
— Спасибо вам, Евгений Андреевич, — после паузы отозвалась Анюта. — Я знала, что вы мне зла не желаете. А вы… а вам? Как вам там?
— Мне — сложно.
— Понимаю, — сказала Анюта.
— Ничего-то ты не понимаешь. Прощай, моя любовь.
И я положил трубку.
Положил трубку и долго сидел на полу, вытянув ноги и глядя на противоположную стенку.
А ты еще сомневался, чудак? Надеялся, что она тебя пожалела, отправила в дурдом доживать? Побоялась? Глупости все это, беллетристика, игра в поддавки с живой жизнью. Та женщина — не у Джека Лондона, а в реальности — непременно нажала бы на курок, и разницы нет, душа у нее там или душонка. Воображения у нее не хватило бы представить себе дырку в черепе и разбрызганные по столу мозги. Не так-то просто связать в уме ничтожное движение своего розового пальчика и эффект, к которому оно еще не привело. Да и не побоится она никакого эффекта, побоится другого: ни при чем остаться, упустить свой шанс. Моя любимая свой шанс не упустила, использовала сполна.
Вот уж поистине: добро не остается безнаказанным. Ну и нервишки у моей вдовицы: смотреть ужасник с восстающими мертвецами — после того, как она видела мою смерть. И до чего красиво все было рассчитано! Душ приняла, высушила волосы феном, вроде бы готовясь к супружеским ласкам. Дезодорант мне подарила, тоже алиби. «А это вам, Евгений Андреевич. Там — как найдете».
Да, но что ж я теперь такое? Дух, эманация, энергетический импульс, алгоритм? Если алгоритм, то очень подробный: сердце стучит, глаза слезятся, пальцы дрожат, позвоночник болит. Да нет, все это кажимость: просто я привык, что он у меня все время болит, вот он и болит, хотя его уже нет.
То, что душа человеческая бессмертна, для меня всегда было непреложной истиной, мой случай сам по себе доказывает это лучше всяких философий: слишком велико несоответствие между замыслом и воплощением. Так, наверное, неумелый гончар, держа в уме образ сосуда, который он пытался создать, смотрит на застывшее уродливое свое творение и бормочет: «Не то, опять не то». Разбивает вдребезги — и вновь садится за круг. Остановим на миг гончара: вот сидит он в раздумьях и смотрит на валяющиеся вокруг черепки. Не то больше не существует, в воздухе витает лишь ТО, содержащее в себе и замысел, и память о безобразном своем воплощении. Это и есть я сейчас, потому и ноет мой уродливый позвоночник. Что ж ты медлишь, гончар? Лепи меня вновь, поскорее лепи — и старайся, старайся, задумка твоя хороша, я тебя уверяю. Только нет гончара, есть природа, а она безрассудна и щедра на задумки, как малый ребенок: разбивши неудачный горшок, со смехом начинает лепить что-то другое. Ей все равно — что я, что кошка Муська.
Эта мысль, как ни странно, принесла мне облегчение, и я заплакал горькими и сладостными слезами. Мне было жалко себя. Что хорошего видел я в жизни? Для чего уродовался по ночам, переводя плюгавые детективы, дублируя ублюдочные ужасники, редактируя бабьи научные сопли? Ни детей, ради которых стоило бы страдать, ни дома, ни женской заботы. Одна только радость — Анюта. Но как же мне теперь удержаться? Как не тянуться вновь и вновь к телефонной трубке, чтобы только услышать ее живой голос, слаще которого для меня не было ничего на Земле?
«Евгений Андреевич, это вы? Не звоните мне, пожалуйста, вы же обещали».
А ты уйди, сказал я себе. Куда? К медсестричке Кате — играть в ее жестокие игры?
Да, но не хочешь же ты сказать, что обречен миллионы лет провести вот здесь, в этой комнатушке, заставленной разрозненной мебелью, среди стен, которых, по сути дела, нет, под мерный стук капель, по-немецки отсчитывающих Вселенское Время?
А что еще ты можешь мне, бесхозной душе, предложить? Да ничего. Думай, дружочек, думай.
Я сидел на полу, ноги у меня затекли. Поднялся, подошел к окну, выглянул в несуществующий двор. Не зная, как унять отчаянный зуд в руках (делать что-нибудь, делать!), повернул обломанную оконную ручку, потянул на себя створку окна, заклейка с хрустом отодралась, как бы выговаривая слово «подррробности», в лицо мне ударил колючий разреженный воздух морозного ноября, это меня возмутило.
Почему, собственно, ноября, декабря, января, даже марта? — подумал я, закрывая окно. Снег и солнце не вызывают у меня никаких восторгов, в холодные солнечные дни я страдаю от рези в глазах и головной боли. Кто запер меня на пороге зимы? Кто вообще может принудить меня оставаться в бесконечном двадцатом ноября? Кто назначил мне такие процедуры? Не сам ли я, как медсестра Катя, их себе прописал?
Хватит, сказал я, не хочу. Не хочу этой пытки — ходить по промерзлой комнате и взглядом наркомана коситься на телефон. Не знаю, чью оплошность я искупал при жизни своим уродством, теперь-то я полностью расплатился — и не должен никому ничего. Я свое отмучился, господа хорошие. Никто не заставит меня больше мучиться. И никому- вы слышите? — никому я не передоверял права судить меня и карать.
ВСПОМНИТЬ ХОРОШЕЕ, приказал я себе. Вспомнить хорошее, ради всего святого, и поскорее! Если я теперь выпущен на волю из своих черепков, если все вокруг меня — это тоже я, если я стал идентичен своему мирозданию, пусть это будет не холодная и лютая Москва моей смерти, пусть это будет то место и время, где и когда мне было — хоть миг — хорошо.