Стеклянный цветок — страница 124 из 131

Мишель уловила его сущность. Кантлинг смотрел на портрет и вспоминал все — все события, над которыми он терзался так давно, всех людей, которых сотворил с такой любовью. Он вспомнил Джоко, и Каракатицу, и Нэнси, и пиццерию Риччи, где развивалась значительная часть действия его книги (она живо рисовалась в его воображении), и заварушку с Артуром и мотоциклом, и кульминационную драку в пиццерии. И Хью. Особенно Хью. Злится, дурачится, болтается на углу, взрослеет. «А пошли на… если шуток не понимаете!» — говорил он. Много раз. Это была заключительная строка романа.

Несколько секунд Ричард Кантлинг ощущал, как в нем поднимается огромная волна нежности, словно только что встретил старого друга после долгой разлуки.

И тут, словно спохватившись, он вспомнил все безобразные слова, которые они с Мишель обрушивали друг на друга в тот вечер, — и внезапно все встало на свои места. Лицо Кантлинга окаменело.

— Стерва, — сказал он вслух и повернулся в ярости, захлестнутый беспомощностью, потому что не на ком было сорвать злость. — Стерва, — повторил он, захлопывая за собой дверь кабинета.


— Стерва! — назвал он ее тогда.

Она обернулась, сжимая в руке кинжал. Глаза у нее опухли и покраснели от слез. В руке она держала улыбку. Смяла ее и швырнула в него.

— Получай, сволочь! Тебе нравится эта чертова улыбка, так на же! Комок отскочил от его щеки. Он покраснел.

— Ты прямо как твоя мать, — сказал он. — Она тоже всегда ломала и портила вещи.

— Ты ей давал для этого достаточно оснований, верно? Кантлинг эти слова пропустил мимо ушей.

— Что с тобой творится, черт побери? Какого черта ты думаешь добиться с помощью этой дурацкой мелодраматичной выходки? Скверная мелодрама, и ничего больше. Кем, черт побери, ты себя воображаешь? Героиней Теннесси Уильямса? Хватит, Мишель! Да помести я подобную сцену в мой роман, меня бы высмеяли!

— Так это же не твой проклятый роман! — закричала она. — Это подлинная жизнь. Моя жизнь. Я живой человек, слышишь, сволочь, а не персонаж в идиотской книжонке! — Она мгновенно обернулась, вскинула кинжал — и кромсала, кромсала… Кантлинг скрестил руки на груди, неподвижно следя за ней.

— Надеюсь, ты извлекаешь удовольствие из этого бессмысленного упражнения.

— Извлекаю, и еще какое! — огрызнулась Мишель.

— Отлично. Мне было бы жаль, если бы это оказалось впустую. Весьма поучительно, знаешь ли. Ты ведь режешь свое собственное лицо. Вот уж не думал, что ты настолько себя ненавидишь.

— Если и так, мы-то знаем, кто внушил мне эту ненависть, верно? — Она кончила, обернулась к нему и бросила кинжал на пол. Ее снова душили слезы, она тяжело дышала. — Я уезжаю. Сволочь. Надеюсь, ты тут будешь жутко счастлив, очень надеюсь.

— Я ничем не заслужил подобного, — сказал Кантлинг неловко. Не совсем извинение, не мостик, открывающий путь к взаимопониманию, просто максимум, на что он был способен. Ричард Кантлинг никогда не умел просить прощения.

— Ты заслужил чего-нибудь в тысячу раз хуже! — закричала Мишель. Она была такой хорошенькой, а выглядела уродливо. Какая чушь, будто гнев придает людям красоту! Банальное клише, и к тому же сплошная ложь. Кантлинг обрадовался, что ни разу им не воспользовался.

— Ты считаешься моим отцом, — сказала Мишель. — Считается, что ты меня любишь. Ты считаешься моим отцом, а ты… ты меня изнасиловал, сволочь!


Кантлинг всегда спал чутко. Ночью он проснулся и сел на постели, весь дрожа, чувствуя что-то неладное.

В спальне было темно и тихо. Так что же разбудило его? Шум? Кантлинг остро реагировал на всякие звуки. Он слез с кровати и вдел ноги в шлепанцы. Огонь в камине, у которого он сидел перед тем, как лечь спать, давно догорел, и в комнате было прохладно. Он нащупал халат, висевший на спинке широкой старинной кровати, надел его, затянул пояс и тихонько подошел к двери. Она, случалось, скрипела, и потому он отворил ее очень медленно, очень осторожно и прислушался. Внизу кто-то был. Он услышал, как они там ходят.

У него похолодело под ложечкой. Здесь, наверху, у него не было пистолета, не было никакого оружия. Он не верил в такие предосторожности. К тому же считалось, что ему ничто не угрожает. Это ведь не Нью-Йорк. Считалось, что в старомодном Перроте, штат Айова, он в полной безопасности. И вот кто-то забрался в его дом, чего ни разу не случилось за все годы его жизни на Манхэттене. Так что же ему делать, черт побери?

Полиция! Надо запереть дверь и вызвать полицию. Он вернулся к кровати и протянул руку к телефонной трубке. Телефон внезапно зазвонил.

Ричард Кантлинг уставился на аппарат. У него было два номера. Один — деловой, подсоединенный к автоответчику, и личный, не значившийся в телефонных справочниках. Его он давал только самым близким друзьям. Горели две сигнальные лампочки. Значит, звонят по личному номеру. Он поколебался, потом взял трубку.

— Алло!

— Самолично он! — произнес голос. — Не дрейфь, папаша. Ты же собрался звякнуть легавым, а? А это всего-навсего я. Спускайся, потолкуем. У Кантлинга перехватило дыхание. Голос он слышал впервые, но знал его, знал!

— Кто говорит? — спросил он.

— Дурацкий вопрос, — сказал голос четко. — Будто сам не знаешь. Он знал, но все-таки спросил еще раз:

— Кто?

— Не кто, а Хью. (Эту реплику написал Кантлинг.)

— Ты не реален.

— Вот и парочка критиков то же утверждала. Помнится, тогда это тебя шибко уело.

— Ты не реален, — повторил Кантлинг.

— Ну ты даешь! — сказал Хью. — Если я не реален, так по твоей вине. Не заедайся, о'кей? Накинь что-нибудь на задницу и валяй сюда. Посидим, поговорим. — Он повесил трубку.


Лампочки на аппарате погасли. Ричард Кантлинг оглушенно присел на край кровати. Как это понять? Сон? Нет, он не спит. Что же делать? Он спустился вниз.

Хью растопил камин в гостиной и, уютно развалившись в большом кожаном кресле Кантлинга, пил из горлышка «Пабст блю риббон». Он лениво улыбнулся входящему Кантлингу.

— А вот и он! Ну чего нос повесил? Пивка хочешь?

— Кто вы, черт побери? — почти крикнул Кантлинг, остановившись.

— Так мы это уже прожевали. Не нуди. Бери бутылку и припаркуй свою задницу у огонька.

— Актер! — сказал Кантлинг. — Проклятый актеришка. Вас Мишель подослала.

— Актер! — Хью ухмыльнулся. — Хреновина! Ты бы в свой романчик всадил такую фигню? Да никогда, дружище. А кто другой напиши такое в журнальчике или в книжке, так ты бы ему всю его фиговую печенку выел.

Кантлинг медленно прошел по комнате, не спуская глаз с парня, развалившегося в его кресле. Нет, это был не актер. Это был Хью, мальчишка из его романа, лицо на портрете. Все еще пристально его разглядывая, Кантлинг опустился в мягкое, пухлое кресло.

— Нелепость! — сказал он, — Что-то из Диккенса. Хью захохотал.

— Нет, старик, это не фиговая «Рождественская песнь», и я тебе не дух прошлого Рождества. Кантлинг нахмурился. Кто бы это ни был, а реплика была не в его характере.

— Неверно! — сказал он резко, — Хью не читал Диккенса. Комиксы — да, но не Диккенса.

— А я фильм видел, папаша, — ответил Хью и отхлебнул из бутылки.

— Почему ты называешь меня папашей? — сказал Кантлинг, — Это тоже неверно. Чистейший анахронизм. Хью был уличным мальчишкой, а не битником.

— Это ты мне говоришь? Будто я не знаю, или что! — усмехнулся он. — На хрена. А как мне тебя еще называть? — Он запустил пальцы в волосы, отбрасывая их со лба, — Как ни крути, я же твой хреновый первенец!

Она хотела назвать будущего ребенка Эдвардом, если родится мальчик.

— Не говори глупостей, Хелен, — ответил он.

— Я думала, тебе нравится имя Эдвард, — сказала она.

Почему, собственно, она торчит в кабинете? Он же работает! Вернее, пытается работать. Он ведь просил ее не входить в кабинет, пока он сидит за машинкой. В первые дни их брака Хелен считалась с его просьбой, но с тех пор, как она забеременела, все пошло прахом.

— Да, мне нравится имя Эдвард, — сказал он ей, стараясь говорить спокойно. Он не терпел, когда его отвлекали. — Мне очень нравится имя Эдвард. Я обожаю чертово имя Эдвард. Вот почему я дал его главному герою. Эдвард — это его имя. Эдвард Донахью. Вот почему мы не можем назвать младенца так. Я уже использовал это имя. Сколько раз я должен объяснять?

— Но в книге ты его ни разу Эдвардом не назвал, — возразила она.

— Ты опять читала рукопись? — Кантлинг нахмурился, — Черт побери, Хелен, я же тебе сто раз говорил, чтобы ты не трогала рукопись, пока она не кончена! Hо она не позволила себя отвлечь.

— Ты же ни разу его Эдвардом не назвал, — повторила она.

— Да, — ответил он. — Совершенно верно. Я не называю его Эдвардом, я называю его Хью, потому что он уличный мальчишка, потому что это его уличная кличка и он не терпит, чтобы его называли Эдвардом. Но это все равно его имя, понимаешь? Эдвард — его имя. Оно ему не нравится, но это его хреновое имя, и в финале он говорил, что его имя — Эдвард, и это чертовски важный момент. Поэтому мы не можем назвать ребенка Эдвардом, так как он уже назван Эдвардом, и мне надоел этот разговор. Если родится мальчик, можем назвать его Лоренсом в честь моего деда.

— Но я не хочу, чтобы его звали Лоренсом, — прохныкала она. — Так старомодно! И ведь его будут звать Ларри, а я это имя терпеть не могу. Почему ты не назвал Лоренсом своего персонажа?

— Потому что его имя Эдвард.

— Я ношу нашего ребенка. Нашего, — сказала она и положила руку на вздутый живот, словно Кантлинг нуждался в напоминании.

Ему надоело спорить. Ему надоело обсуждать. Ему надоело, что его отвлекают от работы.

— И давно ты носишь ребенка? — спросил он, откидываясь в кресле.

— Ты знаешь, — ответила Хелен с недоумением, — Уже семь месяцев. С неделей.

Кантлинг наклонился вперед и хлопнул ладонью по стопке напечатанных листов рядом с машинкой.

— Ну а я вот этого ребенка ношу уже три чертовых года. Это четвертый хреновый вариант — и последний. Он был назван Эдвардом в первом варианте, и во втором, и в третьем варианте — и останется, черт побери, Эдвардом, когда чертова книга выйдет. Он был Эдвардом целые годы до той блаженной памяти даты, когда ты решила устроить мне сюрприз, не приняла мер и в результате забеременела.