Мириам оборачивается.
– Мы умерли, – говорит она. – Я в этом уверена.
Эстер Грамм родилась в 1927 году в Гамбурге, Германия. Роды у ее матери трудные, тянутся долго. Несколько минут Эстер приходится провести в родовых путях без кислорода. Ее мать потом умирает от осложнений, а у Эстер на левом виске остается глубокая отметина.
Четыре года спустя в канале тонет ее отец. На другой конец города Эстер ведут вечером: на парапетах набережных снег, из отверстий в канализационных люках валит пар. По улицам снуют еле видимые в пелене падающего снега одноконные экипажи.
Приют для девочек-сироток фонда Хиршфельда оказывается в зажиточном еврейском квартале, точнее, на Папендаммштрассе, в доме 30, представляющем собой узкое пятиэтажное здание, ничем не отделенное от соседних, сплошной стеной теснящихся вдоль улицы. В его дортуарах десятка полтора девочек спят на раскладных койках. Волосы заплетают в две косички, носят черные чулки и таких же скромных тонов длинные, по щиколотку, платья. Вечером во вторник у них занятия по физкультуре, вечером в среду они заняты починкой одежды, а вечером в четверг плетут корзиночки для мацы. Каждое утро заведующая приютом фрау Коэн слушает, как девочки читают хором азбуку мамэ-лошн, глядя в книжки, подаренные спонсорами. Мальчик Соломон подметает в угольном сарае. Мальчик Исаак везет тележку. Шломо, гиб мир а лóпэтэ. – Цулиб вос? – Цу гробн ди койлн[11].
На Папендаммштрассе, 30, Эстер живет уже год, и тут у нее начинаются припадки височной эпилепсии{108}. Вдруг чувствует умопомрачительный запах сельдерея, когда его нет в помине. Или остановится в фойе внизу, вся переполненная предчувствием неминуемой гибели, и стоит так целую минуту, не отвечая никому, кто бы ей что ни говорил.
Проходят месяцы, Эстер уже шесть, она сидит на стульчике в помывочной, где установлены три ванны, ждет своей очереди купаться и вдруг слышит такой шум, будто неподалеку ожила паровая машина. Спустя пару секунд грохот поезда становится настолько близким, словно сейчас сквозь стену к ним вломится паровоз. Никто из девочек при этом не оглядывается, взглядов на стену не бросает. Входит фрау Коэн со стопкой сложенных ночных рубашек, рукава ее платья закатаны, три пряди волос падают на глаза. Она смотрит на Эстер и слегка склоняет голову набок. Ее губы двигаются, но ни звука не слышно.
Эстер хлопает себя ладонями по ушам. Поезд несется с таким громом, будто вот-вот выскочит из жерла туннеля. В любую секунду он может быть уже здесь, в любую секунду может раздавить ее. Потом поезд из ее головы куда-то уходит.
Вот что видят при этом другие девочки: маленькая Эстер сползает со стульчика в углу, боком падает на кафельные плитки и начинает дергаться. Кисти рук у нее скрючиваются вовнутрь. Глаза моргают двенадцать раз в секунду.
А вот что видит Эстер: пустое, без мебели, помещение. Поезд ушел, девочки исчезли, дома Хиршфельда больше нет. В два окна вливается фиолетовый, отраженный от снега свет. На полу сидят по-турецки мужчина и женщина. На миг они одновременно бросают взгляд в окно на снег, несомый ветром мимо жилых домов напротив.
– Сперва мы умираем, – говорит женщина. – Потом наши тела хоронят. Получается, что мы умираем дважды.
Эстер чувствует, хотя и отдаленно, что ее тело дергается.
– Потом, – продолжает женщина, – уже в загробном мире, который вложен внутрь мира живых, мы ждем. Ждем, пока не умрут все, кто знал нас детьми. И когда последний из них умирает, наступает наконец наша третья смерть.
За окном ветер подхватывает снежинки, крутит и бросает вверх, словно хочет отправить их обратно в облака.
– Лишь после этого нам позволяется перейти в следующий мир, – заканчивает женщина.
В помывочной дома Хиршфельда одна из девочек вскрикивает. Фрау Коэн роняет стопку ночных рубашек. Проходит примерно секунд девять. Эстер просыпается.
По прошествии семидесяти пяти лет восьмидесятиоднолетняя Эстер Грамм вдруг обнаруживает, что лежит навзничь в своем саду в Джениве, штат Огайо. Она вдова, большая огородница, вырастившая призовой сорт моркови, и признанный в определенных кругах иллюстратор детских книжек. Живет одна в бледно-голубеньком коттедже, стоящем в четырех милях от озера Эри на тринадцати акрах земли, поросшей кленами и тополями. Она живет здесь вот уже пятьдесят лет.
Ее сын и его блондинка-жена, любительница беговых лыж, живут тут же рядом в белом особнячке колониальной архитектуры; ее и их участки разделены только стеной из ивовых кустов. Четыре дня назад они улетели в Чаншá (это город в Китае), чтобы удочерить там двух девочек. Там у них возникли проблемы с визами – произошла какая-то неожиданная путаница с документами. Все вдруг оказалось под вопросом. И они сообщили Роберту, их двадцатилетнему сыну, студенту предпоследнего курса университета, приехавшему на лето домой, что им, может быть, придется провести в Китае несколько недель.
Левую руку бабушки Эстер сжимает в своей правой внук. У нее все тело взмокло от пота, даже кисти рук. Окно ее дома (его видно сквозь зазоры между штакетинами забора) в сумерках чуть светится. Роберт прижимает ко лбу кулак.
– Ведь это уже четвертый за неделю! – говорит он.
– Надо же, все как наяву, – шепчет Эстер.
Садится, но слишком резко, и в глазах возникают цветные круги и полосы. Роберт поднимает из травы ее очки, помогает встать.
– Все! Поехали-ка в больницу, – говорит он.
В небе вьются тучи комаров. В кронах деревьев мелькают летучие мыши.
– Нет. – Эстер закрывает глаза, которые все время норовят закатиться. – В больницу не пойду.
Она опирается на его руку, идут через газон. Он укладывает ее в постель, потом тычет в кнопки на своем маленьком черном телефоне.
– Папа? – встревоженно произносит Роберт. – Папа?
В висках Эстер продолжается тупая пульсация.
– Я его снова видела, – шепчет она. – Высокий дом, где двор зарос чертополохом.
– Бабушка, у тебя был припадок, – говорит Роберт, вглядываясь в экранчик телефона. – Ты потеряла сознание всего на девять секунд. Я проследил по времени с начала до конца. Все это время ты была в саду.
– А мне казалось, что прошло много часов, – бормочет Эстер. – Будто целый день прошел.
– Папа, – говорит Роберт, поднеся телефон к уху, – у нее опять был припадок.
Роберт объясняет, кивает, опять вдается в объяснения. Потом передает телефон Эстер, и она слушает, как с расстояния восьми тысяч миль ее ругает сын. Говорит, что ей обязательно нужно посетить неврологическую клинику в Кливленде. Говорит, что она пустоголовая, упрямая, невозможная. На что она отвечает: ха! – шесть дней из семи она сильней его.
– Подумай хотя бы о Роберте!
Как близок голос сына! – энергичный, бодрый… Кажется, будто он где-то рядом, стоит за ближайшим кустом. Но когда Эстер думает о клинике, перед ее мысленным взором возникают лица едущих в лифте, трясущихся паралитиков в хромированных инвалидных креслах; она видит ширмы с изображенными на них героями мультфильмов, а за ширмами бритые детские головенки.
– Тут все настолько, на хрен, застопорилось, – говорит ее сын, – что нам, пожалуй, все равно лучше вернуться.
– Занимайтесь своими делами, – говорит Эстер. – А я буду заниматься своими.
Она отдает телефон внуку. Роберт нажимает отбой. В полутемной кухне они едят яичницу. Амфитеатр ее огромного двора освещается вспышками летающих светлячков.
– Обещай мне, – говорит Роберт, – что, если будет еще хоть один приступ, мы поедем в больницу.
Эстер окидывает его взглядом. Сложения Роберт не самого богатырского (рост пять футов два дюйма), одет по-молодежному – голубая байковая фуфайка и армейские шорты, – но яичницу метет будь здоров, вилка в руке так и мелькает. Последние несколько недель Роберт то и дело берет у Эстер что-то вроде интервью и все под запись, хотя зачем ему это нужно, Эстер понимает не вполне. Как-то это связано с курсом новейшей истории в колледже. Он говорит, что это будет его «курсовик».
– Ладно, – соглашается она. – Я обещаю.
Роберт уходит домой. Эстер ощупью пробирается по коридору и полностью одетая забирается в кровать. В ее голове продолжается кружение, шатание и звон. Все последние недели ее преследует чувство, будто знакомые предметы в ее комнате – это лишь призраки, под обличьем которых кроется нечто другое. А выходя на задний двор, она слышит скрипичную музыку, исходящую из чащи деревьев. При этом все ее чувства обостряются. Ей не хочется ни готовить, ни читать, ни копаться в огороде, а хочется лежать в саду и, опершись на локти, наблюдать за тем, как распускаются листья, как они наливаются соками и блеском. Вот, взять вчерашний день: прошла под моросящим дождиком по длинной подъездной дорожке к почтовому ящику, взялась рукой за калитку, но вдруг, сев на гравий, уставилась вверх, совсем не чувствуя того, что глаза заливает дождь, и какой-то миг остановившегося времени была уверена, что видит, ощущает тот серебристый зыбкий мир, что, струясь, течет сквозь предметы видимой вселенной.
Вот она в спальне, девять вечера, лампа рядом погашена, и потоками наплывают непрошеные воспоминания – из глубины десятилетий, из того мира, который давно похоронен. Вновь она слышит суматошный шум дома Хиршфельда, шарканье ног на лестнице, хлопанье платьев, сохнущих на веревках в саду, и танцевальную музыку, которую источает «Радиола-5» – большущий, в ореховом корпусе, радиоприемник, стоящий в фойе. В течение одиннадцати лет каждый шаббат Эстер садилась на свое место за длинным трапезным столом; сидела, переводя взгляд со своих молитвенно сложенных рук на руки других девочек – Мириам и Регины, Анелоры и Эльзы, – размышляя при этом на темы семьи и наследственности. Время сжимается: Эстер слепо вглядывается во тьму и временами подолгу не может понять, где она – может быть, уже не в Огайо, а снова в доме 30 по Папендаммштрассе, где больше полувека назад двенадцать девочек рассаживались по двум скамьям, и двенадцать детских сердец трепыхались под свитерами, а за окнами качались на ветру три уличных фонаря.