Стена (Повесть невидимок) — страница 17 из 24

кже передвигались по нему с самым непринужденным видом. Нам особенно запомнился один молодой мужичок, еще совсем белотелый, видимо, недавно прибывший с севера прямо из какой-нибудь мелкой конторы. Он валялся на спине поперек пешеходной дорожки, что была протоптана под крутым обрывом на узкой полоске нижнего берега. Голубое банное полотенце было брошено на землю, поверх оного возлежал сам хозяин, заломив руки за голову, и его незагорелая тыкалка согрелась, видимо, под лучами солнца и стала выглядеть гораздо значительней, чем сам хиловатый бледнолицый господин. Я была вынуждена перешагнуть через ноги юного господина, потому что не захотела обходить его стороною и тем самым выказывать свою робость перед его наглостью. Но это не понравилось моему мужу, который до этого шагал позади меня. Он демонстративно сошел с тропинки и, по колени в воде, окатываемый набежавшей волной, прошел по галечному мелководью, тем самым показывая пример, как надобно было поступить и мне. В тот день и произошла наша самая решительная ссора, и где-то в глубинах подсознания, порождающих все наши мрачные пророчества, предчувствия бед, болезней, смерти, впервые призрачно промелькнула стена. Она вставала, неодолимая и беспощадная, между надеждами всех живых сердец, какие только бились на самых разных уровнях слоистого мира. Никому стена была не нужна. И нам тоже. И мне надо было предугадать, упредить, вовремя предостеречь… Но вместо этого я высказал жене все, что о ней думаю, неумело оттаскал ее за волосы и после всей этой глупости сбежал от нее и один отправился на гору к могиле поэта Максимилиана Волошина. А вечером, когда мы встретились за ужином, ссора наша продолжилась, и я ушел ночевать на пляж, оставив жену одну в фанерной раскрашенной скворечне, которую мы тогда снимали. И с той ночи, проведенной мною на пляжном топчане, я и стал понимать, что люблю Анну и поэтому умираю. Огромное чистое звездное небо, под которым я лежал лицом вверх, откровенно раскрыло мне все свое холодное безразличие к моей жалкой и ничтожной участи. Как я был мал перед этим небом — неприступной стеной, сложенной из булыжников галактик. Столь же мал и ничтожен был я перед своим горем и бескрайним человеческим одиночеством. И ни с каким другим человеком это невозможно было разделить о, только лишь напрасно и тщетно разбередить, ранить, разодрать свое сердце. Бросившись искать исчезнувшего Валентина, Анна попала в августовские события в Москве, и зеленый новенький танк, столь поразивший ее воображение, был предвестником этих событий, которым надлежало стать историческими для перманентно революционной России. Но на этот раз революция оказалась игрушечной — убиты были не тысячи или миллионы вовлеченных в битвы граждан, а всего лишь трое московских парней… Однако не об этом наша повесть. Мы не можем отвлечься и уйти в сторону от всего того, что претерпевали в это время два наших героя, две невидимки отечественной истории, — которая, впрочем, скрипела и двигалась усилиями неисчислимого сонма подобных же невидимок. Я хотела проехать к дому Валентина, на Краснопресненскую набережную, полагая, что он вернулся в свою квартиру, — хотела обнять его, заплакать у него на груди и попросить прощения. Но судьба распорядилась иначе. Миновав затаившийся в скверике танк, я увидела по дороге дальше и другие танки. Выезды на Новый Арбат были перекрыты баррикадами, но я нашла какую-то лазейку, выскочила на широкий проспект. Однако далеко проехать не удалось поперек улицы то в одном месте, то в другом были навалены какие-то бетонные обломки и кучи всякого железного хлама. Я поехала между этими завалами, виляя, как заяц на бегу, но вскоре всякая надежда попасть на набережную через перегороженный проспект пропала — дальше пошли сплошные баррикады. Я развернулась и стала вилять в обратном направлении, опасаясь только одного: как бы не наткнуться колесом машины на острую железку и не проколоть шину. Господи, только бы не это, только бы выскочить обратно, лихорадочно молилась я, — а тут вдруг спереди, слева из переулка, показался неспешно выползающий широкий БТР, который своими гусеницами придавливал к асфальту металлический хлам и, переваливаясь с боку на бок, взревывая, спокойно преодолевал заграды из бетонных чушек. О, как я боялась, что боевая машина возьмет да и выпустит по мне снаряды! Вот тогда я точно не доберусь до мужа, никогда не увижу его, не найду… И вдруг мне стало ясно, что я и так — без выстрелов пулемета уже никогда не встречу и больше никогда не увижу его. Но если бы знала она, что меня вообще нет в Москве, что я нахожусь у художника Патрикеева! Действительно — судьба, по-другому здесь не скажешь… После того как стена была закончена, я помыл руки и сразу же с небольшой сумкой, в которой были кое-какие пожитки, в сильнейшем расстройстве духа направился пешком к центру городка. Там, возле двух храмов, мимо которых проходила шоссейная дорога, мне удалось остановить проходящую машину, красную «Ниву», которая шла в сторону районного центра, откуда можно было уехать автобусом в Москву. И в этой машине водителем оказался — подумать только! — художник Патрикеев. Разумеется, когда хозяин машины сажал меня в свою «Ниву», я еще и знать не знал, кто он таков, но по дороге мы разговорились, и все выяснилось. Я придал этой неожиданной встрече с Патрикеевым особенное значение. Подоплека судьбы, символика рока просвечивали слишком явно сквозь прозрачную оболочку случайности. Сердце мое встрепенулось, и в нем зародилась некая надежда. Ну не хотелось мне уезжать от Анны! Смертная тоска навалилась на меня, как только я успел осознать, что же мы наделали… что я наделал! Сдался мне этот чертов нудист, через которого перешагнула Анна, — стоило ли мне из-за этого таскать жену за волосы и обзывать проституткой! Что случилось со мною, отчего такое затмение в голове? И возможно ли надеяться мне на прощение? Ничего не объясняя Патрикееву, я спросил у него, нельзя ли будет мне сейчас поехать к нему и посмотреть картину, в которой моделью послужила Анна. Ничуть не удивившись, невозмутимый бородатый художник тотчас же согласился, и мы вскоре, миновав районный город, приехали в его большой бревенчатый дом на берегу озера. И там я пробыл два дня, потом возвратился в Аннин дом. Вот почему я не смогла тогда найти Валентина в Москве — его и не было там. Стало быть, зря пыталась я прорваться к его дому, рискуя попасть под прицел пулемета. Я стремилась к человеку, которого хотела вернуть назад, домой, а он, оказывается, никуда не уехал и как раз в это время сидел дома. Что за свирепые шутки такие? Кто это шутил над нами? Ведь мы оба спохватились и осознали, что нельзя нам друг без друга, и к обоим пришла решимость безоговорочно признать свою вину — и надо было только встретиться, тогда все само собою бы и разрешилось… Не сумев прорваться к дому по набережной — а другой дороги к нему я не знала, — начала звонить из автомата, но на все мои многочисленные попытки телефон Валентина не отвечал. А я в это время сидел в кресле рядом с Патрикеевым в его великолепном доме и смотрел по телевизору последние захватывающие новости. Я читала в книжке одного ученого, что, по его расчетам и глубоким исследованиям, человеку было предопределено прожить несколько десятков тысяч лет — минимум двадцать тысяч, — это означало, что он был создан практически для вечной жизни. Но по каким-то глобальным причинам, о которых я уже не помню, земная поверхность оказалась подвергнутой некоторым изменениям, достаточным для того, чтобы средний срок человеческой жизни сократился до шестидесяти пяти лет… Ничего, считай, у нас с вами не получилось. Жить человеку — почти что ничего. Явившись на свет, надо тут же исчезнуть. Не по причине ли такой досадной неудачи мы стали недоверчивыми и замкнутыми, сходим с ума, готовы отгородиться стеною от тех, которые нас любят? Я все еще был в доме Патрикеева и вместе с ним с утра торчал перед телевизором, неотрывно следя за тем, что там показывали, — и впервые за многие годы моей жизни, а вернее, за всю свою жизнь, увидел и почувствовал, что в мире происходит нечто и на самом деле серьезное, касающееся всех без исключения. В том числе и меня с женою — теперь с бывшей женою… Накануне, когда художник привез меня к себе, он без лишних слов повел в мастерскую, расположенную на втором этаже, вытащил одну из прислоненных к стене больших картин, установил ее на пустовавшем мольберте и затем, цепким взглядом оглядев свое творение, оставил меня перед ним одного, извинившись: мол, пойдет распорядиться насчет чаю… Нескоро он вернулся назад, и когда взобрался, внушительно стуча ногами по ступеням деревянной лестницы, в свою мастерскую, то застал нежданного гостя уткнувшимся в носовой платок и горько плачущим. Я плакал потому, что со всей беспощадной очевидностью заново осознал свое великое счастье и несчастье. Я не ошибался в самом начале, когда однажды вдруг понял, что женился на богине. Ее я распознал тем провидческим духовным зрением, какое имеется в каждом — но не всегда, очень редко открывается в нас. К великому сожалению, я оказался невезучим, мелким человеком, который если и заполучит от судьбы большое счастье, то не поверит в него и окажется недостоин этого счастья. И вот теперь, когда я пришел в дом художника Патрикеева, движимый отчаянием, слепой надеждой и — чего таить — горьким тайным чувством ревности: еще раз узреть свидетельство неверности жены, — я узнал в картине выраженное с неотразимой силой убедительности мое самое первое впечатление, неземную сущность моей Ани. Она была запечатлена в классической позе спящей Венеры кисти Джорджоне, божественность которой подтверждала ее невероятная женская красота, мощная и нежная, переданная со всей чувственно-торжествующей природностью. Моя же Аня предстала в картине Патрикеева почти бесплотной, розовым светящимся силуэтом на смутно-голубом фоне, неярком, как еще не совсем проснувшееся утреннее небо. И в этом смутном силуэте женского тела не было прописано никаких деталей, ничего такого, чего я больше всего страшился увидеть в картине. Я был всего лишь обычный городской мужичок небольшого периода русской истории, который, подобно многим таким же мужичкам, что-то такое делал в своей жизни — в основном говорил да писал на бумаге. Это называлось работой, за что я деньги получал. Но ведь фокус в том, что все, что я наговорил, и все, чего я написал, — было полной, окончательной ерундой, сплошной ерундистикой, как, бывало, говаривала Анна. За таким занятием и жизнь прошла, и ничему путному я не научился з