Стена — страница 1 из 2

Роберто БраккоСтена

На самой высоте Старого Неаполя два старинные дома, разделенные на множество маленьких помещений, образовали толстую, кое-где треснувшую стену, которая отделяла две смежные комнатки, делая их в одно и то же время такими близкими и такими далекими. Никогда не было никакого сообщения между этими двумя комнатками. Все было разное: и люди и вещи.

Не одинаковы были даже ночные жучки, вылетавшие из трещин стены, похожих на глубокие морщины; даже не одни и те же пауки затягивали паутиной пыльные перегородки с той и с другой стороны.

Но однажды, в глубоком молчании зимней ночи, постоянный, однообразный, настойчивый и быстрый стук швейной машины как-будто пронизал стену и сквозь ветхие камни, как всегда равнодушные, комнатки дали знать о себе друг другу.

Тот жилец, до которого долетал стук машины, после долгого размышления, решительно постучал пальцами в стену. Постучал и еще раз. Стук машины прекратился и он, вздохнув с облегчением, как будто избавился от кошмара или наваждения, приложил ухо к перегородке, чтобы послушать, не говорят ли что-нибудь. И, в самом деле, он расслышал слабый женский голос:

— Кто там?

— Сударыня, вы меня слышите?

— Кто там? Кто там?

— Не бойтесь, я ваш сосед.

— Что же вам угодно?

— Сударыня, будьте так добры, перестаньте работать на вашей машине до утра.

— Не могу.

— Не можете! А мне какое дело! В этот час я имею право спать.

— Правда, но я прошу вас, как об одолжении, позволить мне работать.

— Нет-ли у вас другой комнаты, сударыня?

— Нет.

— Не можете ли вы пойти в сени или... уж я право не знаю... на лестницу, что ли...

— Сегодня ночь очень холодная... и потом дверь заперта,, а у меня ключа нет.

— Сидите дома и не имеете ключа от двери?

— Нет.

— Почему?

— У меня нет его.

— Так что-ж делать?

— Потерпите немножко — и заснете.

Оба, говоря и слушая, прикладывали к стене то губы, то ухо и жестикулировали, как будто видели друг друга.

Разговор продолжался.

— Нечего мне терпеть. Если хотите знать, так я вам скажу: мне не спать надо, а работать... у меня тоже есть работа.

— А кто же вам мешает работать?

— Стук вашей машины. У меня все мысли путаются, голова идет кругом...Я перестаю видеть бумагу, которая передо мною лежит. Я привык работать, трудиться до изнеможения, писать где угодно, хоть в аду, но в эту проклятую ночь стук вашей машины приводит меня в отчаяние, сводит с ума!

— Подождите до зари, на заре я кончу.

— Подождите вы сами.

— Я уж вам сказала, что не могу.

— И я тоже.

— Ну, так тогда попробуйте работать в другой комнате.

— У меня только одна комната, сударыня, как и у вас. Вход в нее с террасы, но если я буду работать на открытом воздухе, то мне капут. У меня дьявольские боли в спине.

— Бедный! Как мне вас жаль.

— Да!.. жаль, а ничего не хотите сделать, чтобы помочь мне.

— Простите, ради Бога, но если б вы знали!..

— Что такое?

— Через час платье, которое я шью, должно быть готово, иначе...

— Иначе?

— Не спрашивайте у меня ничего и сжальтесь надо мной.

— Что-ж, вы опять пойдете к вашей машине?

— Да, пойду. Простите мне, простите.

— Нет! Нет!.. Нет! Если этот стук опять начнется, то мне невозможно будет окончить работу, а через час, совсем как у вас... совсем как у вас... Вы слышите меня?

— Пожалейте меня, пожалейте!

— А почему же вы не хотите меня пожалеть?

— Я женщина.

— А я больной человек.

— Бедный! О, бедный! Если вы настаиваете, то я вам уступлю, но знайте, помните, что вас будет совесть упрекать.

— Совесть?

— Да, совесть.

— Может быть, вы должны спешно продать вашу работу, чтобы заплатить за лекарство?

— Не спрашивайте у меня ничего.

— У вас больной старик или ребенок?

— Не спрашивайте.

— Это сын ваш? Отец или мать?

— Умоляю вас, не спрашивайте.

Он замолчал и стал ждать, чувствуя тяжесть на сердце от внутреннего волнения и мучительного страха.

Через несколько мгновений снова раздался стук машины. Этот стук опять стал отдаваться у него в мозгу, стук беспрерывный, однообразный, назойливый, настойчивый и быстрый.

— Боже мой, Боже мой! — прошептал он и, почти шатаясь, сел за хромоногий письменный стол, весь заваленный газетами и листами бумаги, среди которых ласково мигало бледное пламя маленького огарка. Перед ним лежало несколько листов бумаги, некоторые исписанные, другие еще чистые. Он посмотрел на них, сделал над собою усилие и взялся за перо, но кончик пера дрожал и ему казалось, что эта дрожь есть отражение звука швейной машины. Слова, которые он прочитывал на уже исписанных листах, колебались в такт швейной машине и он следил взглядом за этим кругообразным движением. Дрожание пера передавалось пальцам, поднималось по руке и переходило в голову.

Однообразный стук носился в воздухе, в пляшущих словах на бумаге, проникал в его нервы, внутренности, череп. Что такое он должен был написать, он не знал, не помнил. Со всех сторон, изнутри и снаружи стук, стук и ничего больше. Боже, Боже! На чистом, листе бумаги дрожащее, как в параличе перо, несколько раз обмакнутое в чернильницу, чертило какие-то таинственные знаки или роняло кляксы, а время быстро проходило. Когда вдруг раздался сильный стук в дверь, заставивший его вздрогнуть всем телом, то он заметил, что пламя свечи побледнело от первого утреннего света, проникавшего сквозь оконные ставни

— Это он! — подумал бедняга и отворил дверь с пугливым ожиданием.

В комнату, внося с собою струю свежего воздуха, вошел человек, из физиономии которого можно было рассмотреть только приподнятый, запачканный в табаке нос. Этот нос торчал из-под высокого поношенного цилиндра, надвинутого на самые уши, а вся маленькая фигурка человека совсем терялась в складках плаща с огромным воротником.

— Готово? — спросил вошедший дребезжащим голоском.

— Нет, не готово, — отвечал юноша, уронив в отчаянии руки.

— Вы шутите!..

— Не готово, я говорю вам, и это правда.

— Что!.. но ведь это невозможно, это невозможно!..

Вошедший упал на стул, весь скорчившись, вытянув из-под плаща грязные руки с крючковатыми пальцами и вытаращив зеленоватые глаза с красными гноящимися веками.

— Это невозможно! — продолжал он всхлипывать. — В эту минуту газета должна бы уж быть на месте розничной продажи... а если она появится теперь без статьи против Рафаэля Пагани, — я разорен. Ах, зачем я не умею писать сам! Зачем я не умею писать! Бедный я! Я скомпрометирован. Сегодня ведь решительный день для избирательной борьбы!.. Я мог просто нажиться, разбогатеть. А вместо этого... вместо этого меня исколотят, меня назовут обманщиком, меня назовут изменником. Но изменник — это вы!.. Да, изменник! Изменник!..

— Нет, господин Дженнарино, успокойтесь... Я не изменник. Я не мог написать обещанной статьи. Я всегда был хорошего мнения о Рафаэле Пагани... Я считаю его порядочным человеком. Несмотря на это, у меня было сегодня ночью доброе желание исполнить мое обязательство и унизить его, попрать ногами, уничтожить. Но в ту минуту, как я хотел воздвигнуть целое фантастическое здание, чтобы оклеветать его и обесчестить, я не нашел ни одной мысли, ни одной фразы, я даже не мог найти орфографии, даже... букв, из которых составляются слова.

— Пойдите и рассказывайте другим, а не мне о вашей совестливости. Вы прирожденный пасквилянт, мы-то вас внаем.

— Прирожденный пасквилянт?.. Вы правы. Ничего не имею возразить. Вы правы! — и, проговорив это тоном печальной покорности, юноша замолчал, в то время как старик опять начал с отчаянием:

— О, газета! газета! газета! Что делать?.. Бедный я, бедный! Какое бесчестие! Какой позор! Так-то вы отплачиваете тому, кто вам дал работу, кто вам дал средства к жизни? Вот какова ваша благодарность, изменник, убийца! Но, клянусь святым Дженнаро, пусть мне плюнут в лицо, если я дам вам заработать еще хоть одну копейку. С этого дня вы будете голодать, пойдете побираться. Так вам и надо, так вам и надо! О, я несчастный! Меня исколотят! Мне скажут, что я обманщик и еще хуже! Ведь я слово дал... Ведь я теперь потеряю всякое доверие! Что за несчастье!.. А вы — идите побираться... да, да, побираться, так вам и надо...

Он ушел нетвердыми шагами, кутаясь в свой плащ и бормоча порывисто и несвязно:

— Побираться! Побираться!

Юноша так и остался перед своим письменным столиком, стоя прямо, неподвижно, весь поглощенный своими мыслями и тихо повторяя:

— С этого дня голодать.

Но ведь он не написал этой статьи, в которой должен был опозорить и оклеветать человека. Почему он не написал ее? По какой причине? Он не отдавал себе ясного отчета. Он поглядел кругом. Все ставни закрыты, в его комнате еще ночь, но с улицы и из соседнего дома доносились смутные звуки пробуждения и сквозь ставни проникала утренняя жизнь. Стук швейной машины прекратился. Старая толстая стена стала опять непроницаемой. Через нее не могло проникнуть бормотанье пьяного человека, который на заре пришел к женщине, не спавшей за работой всю ночь, отпер дверь ключом, который уносил с собою, как тюремщик, и бросился плашмя на кровать, заражая воздух своим зловонным дыханием. Входя, этот человек сказал женщине:

— Если в полдень ты не дашь мне есть, то я зарежу тебя, как курицу.

И, проговорив это, он погрузился в глубокий, но нездоровый сон. Женщина, взяв под мышку узелок сшитого белья, собралась уходить покорная и довольная, что может исполнить требование мужа. Уходя она вспомнила о своем соседе, снисходительности которого была обязана своим жалким благополучием, быть может, даже своим спасением. Она тихонько постучала в стену. Юноша вздрогнул. Он сидел перед чистыми листами бумаги и разговаривал с ними, как сумасшедший:

— Побираться!.. но вы улыбаетесь. Швейная машина помешала мне напасть на порядочного человека и оклеветать его... Вы мне улыбаетесь!..