Стена — страница 22 из 104

— Что, Катеринушка? — донесся голос караульного со стены. — Спровадила друга сердечного, чтоб сохнуть не мешал?

Катя, не отвечая, встала, закинула руки за голову и прогнулась так, что ее распавшаяся влажная коса почти коснулась мостков.

Оба караульных невольно перевесились через парапет башни. Девушка была далеко от них, но солнце насквозь пронизывало белый шелк рубашки, очертив контур стройного, сильного тела.

— Ах ты, хороша, — выдохнул один из смотревших. — То-то Дедюшин этак вокруг нее увивается.

— Да не про него она, — возразил другой караульный, постарше. — Он ровный, мягкий, а эта егоза — что твой еж: тронешь, не обрадуешься. С ней только воевода управляться и может. Да и то, не будь воевода ей заместо отца, еще неизвестно, слушалась бы его али нет.

— Михайло Борисовича да не послушаться? — младший даже присвистнул. — Вот уж не знаю, кто б и смог…

Девушка надела сарафан, переплела косу, обхватила лоб лентой, ловко, не садясь, обулась. Потом набросила на голову платок, помахала рукой караульным и пошла в крепость.

Миновав площадь с раскинутыми на ней ярмарочными рядами, Катерина прошла мимо стрелецкой слободы, мимо пороховых и оружейных мастерских, в которых последние недели было особенно оживленно — скрип жерновов и перестук молотов раздавались с раннего утра до глубокой ночи.

Главная улица делила землю, окруженную крепостными стенами, строго на две части и вела на запад — это был тракт, ведущий из Москвы в Польшу. Нет, недаром Смоленск называли Ключ-Город.

Ранняя литургия в церкви Успения Богородицы уже началась, и в храме было людно. Вблизи алтаря группой толпились стрельцы и несколько кузнецов-оружейников с изъеденными копотью лицами, но дочиста отмытыми руками. Смоленские дворяне с женами и детьми, семей шесть-семь. И посадские тоже пришли — ремесленники, купцы. На посаде свои церкви есть, да иные любили именно этот храм, любили проникновенные проповеди отца Сергия. Вот и ходили сюда. Несколько высоких дворянок, у которых мужья, видно, с утра при делах, пришли с дочерями и с их мамушками и стояли в своих соболях, точно и не сентябрь на дворе. Стоят, глаза потупили, скромницы, а каблучки-то на башмачках, небось, такие, что едва пальчики до земли дотягиваются!

«Вот опять! — попрекнула себя в душе Катерина. — Сколько я уж каялась батюшке, что вечно сужу людей, осуждаю… А все гляжу на других, да думаю: почему они делают не так, как мне бы хотелось?»

Катя перекрестилась и принялась молиться. Пение церковного хора, возгласы дьякона, слова священника доходили до ее слуха будто бы издали. Она погружена была в свои мысли… а мысли были об Андрее Дедюшине, с которым она (в который уж раз!) обошлась столь насмешливо.

«Помоги мне, Дево Богородице! — одними губами шептала Катерина. — Я ведь люблю Андрея. С самого малолетства знаю его, и он мне всегда другом был. А уж как он меня любит! Но отчего-то я его все мучаю… Уж давно пора сказать: „Засылай сватов!“, но вот все медлю да медлю. С чего? И лет мне уже ой как много — двадцать пять на прошлом месяце сравнялось, девки, с которыми прежде в салки играла, уж по трое-четверо детишек имеют. Скоро на меня никто и не посмотрит — стара стану. И кого же мне желать, кроме как Андреюшку? А что-то колет и колет сердце, будто заноза какая… Помоги, Матушка! Дай сил разобраться, понять, суженый он мне али нет? И если нет, то ждать ли суженого, или, может, судьба мне в монастырь идти?»

Но при одной этой мысли душа девушки взбунтовалась, и Катерина испугалась, представив себя в черной одежде и в клобуке.

«Да какая ж из меня монахиня? — подумала она. — Сама себя то Иоанной д'Арк воображаю, то этой самой Алинорой, да вдруг в монастырь пойду?.. Но разве ж замуж идти не почти то же самое? Все одно уж не видать свободы! Ну почему ж все так заведено, почему?!»

И она вновь принялась молиться, изредка замечая, что вновь приходившие в церковь люди кланяются ей, и отвечая таким же поклоном. Иногда девушке мерещилось во взглядах скрытое осуждение: вот, мол, боярышня, а одна ходит — ни мамушек с собой не взяла, ни, хотя бы для виду, девку сенную не прихватила…

Служба закончилась.

Она вышла из притвора, низко поклонилась образу Богородицы над церковными дверьми… Повернулась — и увидала старуху-нищенку с деревянной плошкой. Нищих на паперти было несколько, но эта старуха выделялась своей улыбкой: она улыбалась как младенец, совершенно беззубым ртом и с ясным, счастливым взором голубых, младенческих глаз.

Катя вынула из висевшего на ее руке бархатного кошелечка медяк, опустила в старухину плошку. Нищенка еще сильнее разулыбалась, осенила Катерину крестным знамением и воскликнула звонким, девическим голосом:

— Поспеши, милая, поспеши! Жених ждет!

Отчего-то эти слова ошеломили Катю. Ее будто захлестнуло волной радости, какого-то непонятного, светлого предчувствия.

— Какой еще жених… — прошептала она. — Андрей-то? Так он меня всегда ждет, чего ради спешить?..

Но при этом она почти бежала вверх по улице, даже подол сарафана подхватила выше, чем то дозволяла пристойность: сафьяновые сапожки стали видны целиком, даже белые полоски голых лодыжек мелькали порой над ними.

Письмо Артура Роквеля

Влетев в палаты смоленского воеводы, девушка снова поступила «не как положено» — пошла не на свою половину, а прямиком в покои дяди. Она знала, что Михайло Борисович может быть этим недоволен, однако, как обычно, только нахмурится и вздохнет.

Поднимаясь по узкой лестнице на второй этаж, Катерина услыхала голоса. Говорили двое — Михаил и еще кто-то. Впрочем, другой голос она тотчас узнала. То был старший сокольничий воеводы и по совместительству губной староста Смоленска — Лаврентий Логачев. Он пользовался прочным доверием Шеина, был вхож к нему во всякое время. Многие в Смоленске дивились: отчего строгий воевода оделяет таким доверием этого невзрачного, неречистого человека, не то простодушного, не то, наоборот, хитрого… Впрочем, Катерине Лаврушка нравился. Не внешностью, конечно: был Логачев лыс как коленка, а на глазах почти всегда носил круглые стеклышки. Но лишнего не скажет, вопросов глупых не задает, не подобострастен, как иные, и не нагл, как некоторые. При этом каким-то невероятным образом он умудрялся знать все и обо всех, как в самом Смоленске, так и по округе. И все, что он узнавал, неизменно доходило до воеводы.

Замедлив шаг, девушка невольно (а может, и нарочно) подслушала их разговор.

— Не скажи! Хуже, чем кость в горле Ключ-Город для Сигизмунда, хуже. Точно ли по Витебской дороге идет? — спрашивал Шеин, видимо, шагая по горнице взад-вперед — его голос звучал то громче, то тише. — Все войско по одной дороге?

— Вся рать королевская, — ответил Логачев. — Не сомневайся, Михайло Борисович, не сомневайся! Мои соколы далеко летают и все видят.

Михаил весело фыркнул:

— Хорошие у тебя соколы, Лаврушка, говорящие. Ну и что они еще рассказали?

— Рассказали, что первым к Смоленску прибудет канцлер литовский Лев Сапега. А сам король с гетманом Жолкевским на день отстают… Но здесь все будут. Воинских людишек у них двенадцать или тринадцать тысяч. Еще казаки на подходе, тысчонок десять. Эти не Бог весть какие бойцы — строя не знают, никого не слушаются, но для осады сгодятся.

— Значит, и ты думаешь, что осады не миновать? — быстро спросил Михаил.

— Приступом-то им нас не взять, Михайло Борисович!

— А знает Сигизмунд, что из четырех стрелецких приказов в крепости один остался?

— Уверен, что знает.

— Да ты никак?..

— Что ты, воевода, побойся Бога! Что ж, я переметчик что ль? О таких вещах по всякому становится известно.

— Думаешь, клюнет Сигизмунд?

— Должен!

— Ах, риск велик… Пока ж наших будет один на десять, если их казаков и наших обученных посадских не считать… Городовых дворян почти пять сот, да приказ стрелецкий четыре ста. Пушкари, затинщики, посадская стража…

— До зимы, как ты говорил, продержимся, Михайло Борисович. Это запросто.

— Кабы боле не пришлось, Лаврентий… Людей мало. До тебя у меня Дедюшин был — я ему приказал волости потрясти, пока время есть. Что-то дворянское ополчение задами к имениям поприрастало, будто войны давно не было. Кстати, часом не знаешь, чегой-то Андрей Савельич весь мокрый, словно кот из колодца вылез?

Логачев развел руками, виновато сверкнув очочками.[36]

Михаил вдруг умолк, потом возвысил голос:

— А ты, Катя, не знаешь? Вошла бы ты уже! Али думаешь, я не слыхал, как твои сапожки по ступенькам простучали? Подслушивать-то зачем?

— Я не подслушивала, Миша! Как Бог свят, только-только поднялась, дух переводила. Да поди пойми чего из вашего военного разговора…

Катерина вбежала в просторную горницу, освещенную утренним солнцем, свободно входившим через открытые окна.

Они с Михаилом очень походили друг на друга, хотя, на первый взгляд, казались разными. У Кати волосы были каштановые, а у воеводы светлые, как зрелые пшеничные колосья. Однако и у него, и у нее в волосах блистало золото, а глаза были совсем одинаковые — карие с солнечными искрами, которые у него делались ярче, когда он злился, а у нее — когда она радовалась. Оба вышли рослыми, шеинской породы, при этом Катерина все равно была Михаилу только по плечо.

— Мишенька, неужто ляхи и впрямь уже идут на нас? — голос Кати невольно дрогнул.

— А ты надеялась, Сигизмунд передумает? — с ласковой усмешкой воевода легко приподнял ее и поцеловал в лоб. — С переходами да остановками через три-четыре дня здесь он уже будет… Так, Лаврушка?

— А как иначе? — с показным простодушием развел руками вездесущий сокольничий. — Шли бы немцы, так в два дня были б — у них, как у римлянских легионеров, все споро да скоро. А ляхи, извиняюсь, не покушавши да не проспавшись, в поход не выступят. Времечко-то у нас в самом деле есть, да не ахти какое!

— И что же теперь? — овладев собой, Катя даже улыбнулась. — Я слыхала, нас вдесятеро меньше будет, чем ляхов…