уду, называя крепость не только лучшей в России, но и в Европе тоже. Однако на все его вопросы касательно нужности столь циклопического сооружения — ведь не только же с этого направления России грозит опасность! — внятного ответа получить он не мог. Все отделывались рассуждениями о «главной опасности, исходящей именно с Запада», об «изменении характера современной войны» и тому подобными излишне мудреными для юного ума фразами… Но ответить внятно никто не смог. И Григорий спрашивать перестал.
Поднявшись на площадку Фроловской башни, Средняя высота крепостных башен Смоленска была 20–22 метра. Фроловская башня возвышалась на 33 метра и была, кроме всего прочего, прекрасным обзорным пунктом.] Колдырев действительно застал там воеводу в окружении других воинских начальников. Всего там собралось не менее двадцати человек, но площадка была достаточно просторна.
— Что же, и не спал вовсе, Гриня? — хмуро приветствовал Шеин поднявшегося к нему гостя. — Присоединяйся, что ли… Ну что, Горчаков, и от Веселухи до Заалтарной у нас слабых мест нету?
— Чаю, что ни с какой стороны нет! — отозвался князь.
— Не скажи! Беспокоят меня восточные башни, вообще все это направление. Даром, что к Богу да к Москве всего ближе.
Никакого плана руководству смоленской обороны было не нужно: крепость лежала как на ладони.
— Там скрытно к стене можно подойти… В общем, князь, как мы ране говорили: особое внимание востоку. С этим закончили пока. Теперь ты, Безобразов. Роспись по пушкам. Поправил?
— Готово дело!
— Как у тебя все споро. Люблю. Проверять не стану, но что у нас теперь, например, на… — Шеин повернулся в противоположную сторону, к западу. — Вот, на круглой Богословской башне. Зачитай.
— Читать мне не надобно, я и так помню… — Безобразов протянул Шеину бумагу. — Проверяй. В подошвенном бою тюфяк двух пядей с торелью, к нему ядер каменных три ста, пушкарь к нему Ивашко Цуриков… В этом году одну дочь Иван замуж выдал, еще три осталось… В среднем бою две пищали затинных. Выше того, в другом среднем бою, пищаль девятипядная. В верхнем бою, в зубцах, две пищали московских полуторных, к ним три ста ядер.
Все эти слова много говорили для каждого из собравшихся на смотровой площадке, но не для Григория. Он отвлекся и теперь наблюдал за красивым, хотя и бессмысленным действом внутри крепости. Вероятно, там проходил смотр стрельцов.
В своих алых кафтанах, в полном вооружении, они выстроились на зеленом лугу в четыре ряда. Четверка стрельцов делала три шага вперед, втыкала бердыши древками-ратовищами в землю, и, используя их как упор, клала сверху пищали-ручницы. Потом слаженно все четверо подхватывали свое холодное и огнестрельное оружие и бегом возвращались меж рядов в конец строя. Их место уже занимала новая четверка, а строй делал два шага вперед.
Так продолжалось бесконечно. Когда одни стрельцы занимали свое место в конце ряда, другие бежали вдоль строя, а третьи впереди как раз управлялись с бердышами и пищалями.
По небу плыли цепи кучевых облаков, и по земле бежали полосы света и тени. Когда стрелецкий строй оказывался на солнце, то алые кафтаны начинали в нем просто гореть, а отделка ножен и лезвия бердышей — пускать во все стороны солнечные зайчики.
Понятно, что такие учения вызывали полный восторг у обитателей крепости, и колонна стрельцов была окружена полукольцом зрителей. Григорий подумал, что накануне встречи с неприятелем главную военную силу можно было бы занять чем-нибудь более полезным, чем этим странным спектаклем, напоминающим детскую игру в «ручеек». Впрочем, для поднятия духа у народа…
А Безобразов, ведавший помимо всего прочего пушечным хозяйством, наконец, заканчивал:
— В том же верхнем бою пищаль двухсаженная Ругодивская, что взята с казенного двора от верхних пороховых погребов, весу в ядрах двенадцать гривенок. Там же три человека с ручницами.
Шеин расхаживал туда-сюда по площадке и кидал вопросы:
— Сколько ядер к пищали девятипядной?
— Тож три ста.
— А весу в ядре?
— В ядре четыре гривенки.
— Как зовут дочек Ивашки?
Безобразов недоуменно воззрился на Шеина:
— Старшую, кажется…
Взрыв здорового мужского хохота не дал услышать имя старшей дочери пушкаря. Безобразов, махнув рукой, охотно присоединился к товарищам. Причем заржал с такой нечеловеческой силой, что, казалось, башня закачалась.
— Снова повторю: будь за пушки покоен, воевода, — сказал он, отсмеявшись. — Все проверены, пристреляны, вычищены — ни одна не подведет. Все двести две наизготове. По прошлой росписи было сто девяносто, ты помнишь, но третьего дня с посадского острога еще дюжину вывезли. Знаешь, Михайло Борисович, мне даже хочется поглядеть, как поляки будут вертеться на сковородке, которую мы для них раскалим…
— Поглядишь. Теперь последнее. Скажи-ка мне, Горчаков… — Шеин вдруг замялся. — Посадских оповестили, что всем в крепости быть надобно?
— Оповестили… — Горчаков смотрел не в глаза воеводе, а в сторону Смоленского посада, раскинувшегося на другом берегу Днепра. — Сказано было всем, что подожжем.
Григорий мысленно охнул. Уж не ослышался ли он? Шеин собирается поджечь посад?!
— И как народ это выслушал, Петр Иванович? — негромко спросил Шеин, глядя в сторону.
— Ну, как-как, — второй смоленский воевода лишь пожал плечами. Что он сам думает о грядущем поджоге, было непонятно. — Бабы ревут, конечно, но это уж им так Бог велел… Хуже с некоторыми мужиками.
— С какими?
— Из купечества сильно недовольны. Да не просто недовольны… Криком кричат! — Горчаков резко повернулся к Михаилу. — К чему, мол, дома жечь, добро изничтожать? Кто не захочет жить под ляхами, пускай, дескать, уходит в крепость!.. Нам же — ляхи так ляхи, лишь бы жить при своем кровном. Больше, конечно, готовы уйти, но терема чтоб не трогали. Мол, даст Бог, ляхов погонят, можно будет к себе вернуться.
— Это что ж, измена, Горчаков?! — с яростью воскликнул Шеин. — Это когда ж на Руси врагу города дарили? Они хоть понимают, что и крепость, и посад вместе нам не удержать? Понимают ли, что все едино придется пушками тот посад разбивать? Ежели поляк тут задержится, как можно ему дома для постоя и роздыха оставлять?!
Колдырев стиснул зубы: а ведь прав воевода. На сто кругов прав…
— Кто-то понимает, а кто-то и нет! — вместо Горчакова ответил Шеину один из стрелецких сотников. — Я вон тоже посадский. Жена, дитев семеро… Так моя Матрена слова худого не сказала, спросила лишь, можно ли с собой корову взять. А у кого мошна — тому смерть тошна… Более всех горланил посадский голова.[43]
— Никита Зобов?
Шеин изумленно воззрился сперва на стрелецкого сотника, затем на Горчакова. Тот лишь сокрушенно кивнул.
— А что же Зобову-то неймется? — воскликнул Михаил. — Или у него богатств не хватит новый терем опосля отстроить?
Ни Горчаков, ни кто другой из соратников смоленского воеводы не успели ему ответить. Оттолкнув Григория, ставшего как раз возле выхода с лестницы, на верхнюю площадку башни вылетел краснолицый рыжебородый стрелец:
— Боярин-воевода! Посольство к тебе из посаду!
— Посольство-о? — резко обернулся Шеин.
— Посадский голова, купец Зобов, с ним двое других купцов… и еще народ какой-то. Всего полтора десятка. Шумят, требуют, чтобы ты к ним спустился.
— Помяни черта… А сами подняться не могут? Раздались больно — лестница им узка?
— Так говорят — у тебя тут и без них народу полно…
— Откуда знают? — Михаил подступил к стрельцу вплотную так, что тот попятился. — Кто им докладывал?
— Не ведаю, Михайло Борисович! Они, покуда сюда шли, со многими говорили.
Воевода перевел дыхание. Стоило немалого труда овладеть собой… однако овладел. С легкой усмешкой обернулся к соратникам, затем подмигнул стоявшему в стороне Григорию:
— Вот так вот, православные! Еще и война не началась, а уж людей теряем. Жадность бьет пострашнее пушек, — и добавил, поворотившись к рыжебородому стрельцу: — Спускайся да скажи Зобову, что я к ним сходить не собираюсь — у меня на стенах дел до вечера. Хотят — пускай поднимаются, выслушаю.
Когда посадское посольство все-таки показалось на площадке, двое крепких молодцов из логачевских «соколов», державшиеся до сих пор незаметно, выдвинулись по правую и по левую руку от воеводы, встав на шага полтора впереди него. Каким-то образом им при этом удавалось оставаться незаметными. Купцы в отороченных мехом кафтанах долго отдувались. Старший из всех, посадский голова Зобов, дородный пятидесятипятилетний мужчина с красиво седеющей русой бородой, достаточно почтительно, но не особенно низко поклонился воеводе.
— Здрав будь, Михайло Борисович!
— Здрав будь и ты, Никита Прокопьич. Какая до меня нужда?
— Так ведь ты ее ведаешь.
На широком, покрытом легким загаром лице Зобова появилась, блеснув в бороде, чуть насмешливая улыбка.
— Не скажи, — голос Михаила Борисовича был теперь совершенно спокоен. А взгляд пылал.
— Побойся Бога, воевода! — воскликнул купец. — Сам знаешь, как народ наш тебя уважает… Но можно ли творить тобой задуманное?! Дотла выжечь город, и людей без крова оставить! Где же видано такое?
Шеин, в свою очередь, усмехнулся:
— И крепость, и посад нам не удержать. Что ж, предлагаешь целый город врагу на блюде предподнесть? Подарить им дома, укрепления, подпустить к стенам крепости?! Может, скажешь и пушки вернуть на посад?!. Не по прихоти же своей я так поступаю, господа купцы, но только по последней необходимости.
Спутники Никиты Прокопьевича Зотова боялись встречаться взглядами с воеводой… Но один из купцов, тот, что помоложе, решился:
— А ежели сперва, как в купецком деле принято, выслушать условия, кои польский король поставит? Ему ж Москва нужна, да и идет он на Русь не землю нашу завоевывать, а смуту прекратить… Сам сказал, а слово королевское — что купецкое. Если он пообещает, что город нам оставит, не разграбит, не тронет людей, так отчего ему и не открыть ворота?