Эту скоморошью песенку горланил во всю глотку лохматый мужичонка, одетый в пестро заплатанную широченную рубаху, стрелецкие штаны и новые лапти, верно, подаренные кем-то из сердобольных посадских. Пришел он в Смоленскую крепость босиком, причем одним из последних. Заливаясь слезами и размазывая их вместе с соплями по грязному лицу, сообщил, что его зовут Ерошкой, а жил он в деревне Гнёздово.
Деревня эта близ Смоленска самым несчастливым случаем попалась на пути польской армии, точнее тех частей, что вел лично король Сигизмунд. Там крестьян даже и не заставляли креститься слева направо: поводом для расправы послужило проклятие, посланное завоевателям немощной старухой.
Началось с того, что шляхтич в упор застрелил ее сына за то, что тот самым дерзким и неуважительным образом, не только ему не поклонился, но и дерзко смотрел… «Прямо представьте себе, ваше величество, в глаза! — раздувался от негодования подпоручик. — А потом еще взял и, вы не поверите, что-то пробормотав на своем варварском наречии — плюнул… да-да… плюнул себе под ноги! Я держал себя в руках, как мог, и уже готов был по-христиански простить его дикарское поведение, но это! Вы понимаете, ваше величество, стерпи я это — я бы не имел права считать себя дворянином!»
Старуха почему-то даже не зарыдала. В странном оцепенении она сложила руки сына крестом на груди, воткнула меж пальцев зажженную свечу, точно покойник лежал уже в гробу, в церкви, и вдруг бросилась к неторопливо проезжавшей мимо королевской свите. Воздев руку, только тут она начала завывать:
— Не радуйтесь, тати[70] поганые! Не хвалитесь, что русскую землю кровушкой умываете! В нашей крови вам не раз тонуть придется!
— Это что еще за ведьма? — брезгливо скривился Сигизмунд, придерживая, однако, коня и рассматривая старуху со смешанным чувством отвращения и недоумения. — Что она там вопит?
— Вижу… Вижу! Смерть вас ждет здесь, — продолжала старая мать, сжимая кулаки и потрясая ими над головой. — Не тебя, королек, а других, всех твоих, кои будут много позже! Это ты — ты проклятье принес на землю… И не на нашу, русскую, а на свою! Вижу я, как железная птиц…
Возможно, кто-то перевел королю смысл старухиных проклятий, возможно, он угадал его и сам и что-то шепнул спутнику. Офицер коротко кивнул и, тут же сорвав с пояса пистолет, выстрелил в женщину… И промахнулся. Она продолжала кричать. В нее стреляли еще раза три — бесполезно. Тогда, подскакав вплотную, молодой ротмистр отточенным выверенным движением, как на учении, с размаху наискось рубанул ее по шее палашом.
Деревушку, и без того разграбленную, после этого выжгли дотла. Мало кому из жителей удалось убежать в лес, всех перебили.
Убогий Ерошка, деревенский дурачок, по слабости ума не мог рассказать всего этого подробно, только лепетал про огонь, да кричал «Паф, паф, паф!», показывая, как поляки стреляли в его односельчан.
Ерошку накормили, и он сразу сменил рыдания на обычное глупое веселье. Пел песенки, плясал, размахивая руками, крутясь во все стороны так, что его нечесаные патлы и клочковатая борода развевались по ветру. Охватившего всех напряжения он будто не замечал, и ожидавшие нашествия осадные люди, в конце концов, осерчали. Кто-то шуганул дурака, велев идти подобру-поздорову, и тот пропал. А потом уже стало не до него: начались дождь… и приступ.
Защитникам крепости удалось предотвратить подрыв Копытицких ворот и не подпустить штурмующих к Авраамиевским. Но к середине наступившего дня, в некотором удалении от крепостных стен, с нескольких сторон выросли умело сложенные немецкими солдатами шанцы, и с них по крепости ударили пушки. Сперва ядра врезались в стены, но не наносили им большого урона, лишь крошили кирпич. Но затем штурмующие нарастили верхний настил шанцев, и хотя это сделало польские мортиры более уязвимыми для смоленских пушкарей (некоторые из мортир были разбиты и кувырнулись с укреплений), ядра стали перелетать через стену… Они убивали женщин, подростков, посадских. Тех, кто подносил ядра пушкарям, таскал воду в деревянных ведрах, бинтовал раненых.
С двух сторон одномоментно пошли на штурм татары, венгры и литовцы, напирали, редея под пищальной картечью, но упрямо не замедляли движения. Легкие приставные лестницы тащили по двое, по трое, не все добегали до стены — кто-то падал убитый или раненый, оставшиеся вязли в развороченной грязи. Вот недолетное ядро из пушки, целившей видно по шанцам, вдруг ударило вниз и разломило лестницу пополам, случаем уложило двоих, а третий, оглушенный, не понимая, что произошло, продолжал тащить то, что осталось от лестницы, туда, к стене…
Те, кто успевал добежать, спешили: надо скорее приставить лестницу, при этом как можно плотнее к стене. Чем ближе к ней, тем труднее осажденным снимать лезущих вверх врагов пулями из пищалей. Но лестницы очень длинны: если не рассчитать, придвинуть чересчур близко, то под тяжестью троих-четверых человек она завалится назад. Когда такое случалось, штурмующие гроздьями валились наземь, и тот, кто успевал влезть выше остальных, рисковал разбиться насмерть, иные калечились либо, чудом уцелев, пытались отползти от стены, но их сверху доставали пули. Если же до верхнего края лестницы можно было легко дотянуться со стены, то осадные люди поддевали ее длинными рогатинами или крючьями и опрокидывали, посылая вслед падающим врагам издевки и насмешки.
И лестниц сразу должно быть много — целый лес. Живого места на стене не должно остаться, вся она на штурмуемом участке должна быть укрыта решетчатыми деревянными конструкциями, напоминая издалека лесной муравейник. Только это не сосновые иголки, а стволы сосенок, из которых сбиты лестницы… Только так, имея большое преимущество на небольшом участке, можно ворваться в крепость через стену.
Немецкие офицеры оказались правы: потери штурмующих росли на глазах.
Но военные выполняли приказ, и штурм продолжался. В бой были брошены самые разные части польской армии, однако по-прежнему основной силой оставались наемники — немцы, венгры, литовские татары. Татары, по всегдашней своей привычке, шли на приступ с диким криком, иногда полуголыми, в одних широких штанах, лезли по лестницам, зажав оружие в зубах. Их покрытые потом тела блестели на солнце, будто отполированные, и сразу тускнели, плюхаясь в грязь.
Как всегда опоздав, подошли казаки.
…Накатывает казацкая лава. Казаки с гиканьем мчатся прямо на крепость, но встретив перед собой ров, несутся вдоль него. А стена огрызается одиночными выстрелами, и то и дело казак выпадает из седла или повисает на стременах.
Ах, буйная козацкая головушка, для того ли родила тебя ридна мати!
…Казаки яростно рубят саблями ворота. Летят щепки. Казаки пьяны.
— Эй, мужички-сечевечки! — слышен сверху звонкий бабий голос. — Не умаялись окрошку дубовую готовить?
— А ты, панночка, спущайся к нам! — кричит один молодой казак. — Мы тебе все и растолкуем!
— И затолкаем, — добавляет другой.
Казаки гогочут.
— Ой, горячие какие вы ребята! Надо б вам охолонуться!
И сверху на казаков выливается корыто. И второе.
Они смотрят друг на друга растерянно, трогают одежду, нюхают…
— Ой, Грицько, да ты весь в дерьме!
— А шо, Петро, ты думаешь все в дерьме, а ты в белой свитке?
…Дородный казак подъезжает к воротам верхом:
— А ну, паны братья, дайте дорогу! Поговорит с москалями казацкий полковник.
Здоровяк с растрепавшимся чубом колотит в дубовые доски пудовым кулаком. В другой руке у него прямоугольная бутылка с коротким широким горлышком.
— Москва, отворяй! Твой новый царь, гетман Оленкевич здесь!
Створка калитки в воротах действительно приоткрывается и сразу несколько рогатин и копий вонзаются в дородное тело. Захлебывающегося кровью Оленкевича поднимают из седла и бросают под ноги оторопевшим казакам.
Ворота закрываются.
Приступ накатывается волнами, продолжаясь круглые сутки.
Королю казалось, что осажденные должны захлебнуться лавиной нападающих, и в конце концов их удастся смести со стен. Но этого не происходило.
На второй день король, понял, что от татар нет никакого толка — они несли громадные потери, но ни разу не сумели закрепиться ни на одной из крепостных стен.
Тогда в бой вновь были брошены отборные части немецких ландскнехтов. Эти действовали ловчее: не мчались лавиной, теряя в пути солдат, но двигались ровными цепями. Задняя цепь становилась в позицию и стреляла по верхним бойницам и по кромке стены, стараясь заставить осадных людей укрыться, а значит, прекратить обстрел штурмующих, в то время, как передняя цепь, таща осадные лестницы, быстро продвигалась вперед. Потом она, в свою очередь, занимала огневые позиции, а задняя догоняла, подхватывала лестницы и продолжала движение. Это упрощало задачу, но не до конца: стрелять по бойницам подошвенного боя немцы не могли — тогда они рисковали подстрелить своих бегущих вперед товарищей, а смоляне из этих самых нижних бойниц вели отчаянный огонь, и цепи ландскнехтов тоже немало редели, прежде чем добирались до цели. И вновь далеко не все успевали поставить лестницу, далеко не все из тех, кто начинал по ней карабкаться, добирались до самого верха. Тех же, кто успевал, встречали сабли и копья защитников крепости.
Но самым страшным для противника все-таки была не холодная сталь — наследие войн прошлого. На дворе стоял семнадцатый век — столетие пушек и пороха. Красивы были тридцать восемь башен смоленской крепости, но целых тридцать восемь башен мастер Федор Конь поставил не для красоты…
Как только стену облепляли, как муравьи, солдаты королевской армии, башни начинали огрызаться огнем. Крепость была построена так, что любой участок оказывался простреливаемым с двух сторон из выступающих из стены башен — слева и справа. Башни были разные по высоте и по форме, но из любой можно было палить из пушек вдоль стены. Осаждающие успевали услышать страшный грохот, увидеть, как башни с двух сторон окутываются пороховым дымом — а дальше их сметало на землю. Очень быстро перекрестный огонь с трех-четырех ярусов превращал пространство под стеной в мясорубку.