Стена — страница 44 из 104

Женщина поставила короб, выпрямилась, давая отдохнуть уставшим рукам и спине, и стало видно, как упруго поднимается ее грудь, волшебно обрисованная алой тканью сарафана.

В свои неполные тринадцать лет Санька не мог понять, что с ним происходит.

«Как ее зовут? — подумал он. — Спросить? Да разве ж можно? Осердится еще…»

— Варвара! Ты тут? Вот уж кого не чаял увидеть! — это воскликнул один из пожилых посадских мужиков, занятый перекаткой пушечных ядер. Удивленный появлением красавицы, он даже прервал свое занятие и помог женщине поставить тяжелый короб на землю.

— Здравствуй, соседушка, Карп Тимофеевич! — смуглянка приветливо заулыбалась, ослепляя своими зубками. — Да где ж быть-то мне? Сгорел посад, дом мой сгорел, все, что с мужем трудом нажили, все пропало… Хорошо, Данило мой не увидал.

— Данило бы новое нажил! — Старик вздохнул, возвращаясь к своему занятию, однако же глаз не отрывая от Варвары. — Справный был стрелец. Да вот, голову сложил. Но ты ж у нас баба-ягодка! Может, еще за кого выйдешь, как война кончится? А может, кто и пособит тебе. Есть ведь, кому пособить-то?

— Может статься, и есть! — Варя стрельнула в мужика глазами. — Да только мое это дело. Данилушку своего я не позабыла еще. Вот и помогаю здесь таким же служилым людям.

— А я, было, подумал, друга сердешного искать пришла. Сердечко тревожится.

— Оставь бабу в покое! — одернула бойкого мужика слышавшая весь этот разговор Катерина. — Она себя не жалеет, как все здесь, а ты ее цепляешь.

Посадский пристыженно замолчал, а Варя, обернувшись, всплеснула руками:

— Батюшки-светы! Боярышня! Катерина Ивановна! Ты-то почто пришла, душенька? А, ну как убить могут? Какое горе-то будет воеводе! А жениху твоему, Андрею Савельевичу…

— Война на всех одна, голубушка, — не резко, но твердо возразила Катерина. — Брат отца моего в бою, значит, и я в бою. Что можем, то мы, бабы да девки, делаем. А откуда ты имя моего суженого знаешь?

— Да кто ж не знает? — удивилась Варвара. — Это мы люди незаметные, а уж с кем племянница воеводы под венец собирается, всему городу ведомо!

Так Санька сразу узнал и имя смуглянки, и то, что она — посадская вдова, схоронившая, стало быть, не так давно мужа-стрельца. Ему хотелось послушать еще, может (он и сам не понимал, для чего) узнать, где поселилась Варвара. Но на это уже не оставалось времени — надо было возвращаться на стену, туда, к пушкарям, изнемогавшим в жару и пороховом дыму. И мальчик, ухватившись за веревку, полез наверх. На этот раз, охваченный волнением, он не заметил метавшегося вокруг него белого сокола, не услыхал его тревожного крика.

Зато услышал, как внизу принялся вопить дурачок Ерошка, невесть откуда вновь явившийся и заладивший совсем уж нелепую и неуместную среди ран и крови песенку:

У моей Лушечки

Сладки пампушечки!

На воскресенье

Жду угощенья!

— Поди вон, дурак! — прикрикнул на него пожилой крестьянин. — Что тебе тут вздумалось? Нашел место…

— Да он нынче все под ногами только и вертится! — отозвался кто-то из посадских. — То два дни и видно не было, а тут объявился… Оголодал, что ль? Я был у Авраамиевских ворот — мы там новые створы сладили, будем наглухо врата забивать, так он и там пел да плясал. На стену залез — пушкари согнали… Убьют болезного, стыдно будет. Сейчас только едва в пороховой погреб не сунулся, еле прогнали.

— С этого грохота у здравых-то людей разум мутится, а он и так Богом обиженный… Вот и вовсе, верно, повредился! — вздохнула возившаяся с похлебкой баба. — Подь-ка сюды, Ероша, я те миску налью. И ступай себе.

Потом грохот усилился, и взбиравшийся по веревке Санька не слышал более ничего.

— Вот тебе, болезный, свистулька, а вот тебе и леденец. А на зельевые склады снова пойдешь?

— Гонят стрельцы Ерошку! В грудь белую палкой ткнули.

— А я тебе лошадку подарю. Расписную! Будешь скакать, людей веселить.

— Пойдет Ерошка, возьмет лукошко. А боярин его не омманет?

— Я не боярин. Бояр вон на всю Россию десятка три. Да чего тебе, дураку объяснять… Не обману, иди уж… Боже мой, как грохочет, как грохочет. Кто ж то зелье бесовское выдумал — порох этот? Эх, уйдет вода из колодцев, точно уйдет.

Отдѣлъ 6Гордость и предубеждение(1609. Сентябрь — декабрь)

Снаружи она кажется довольно обширна; окружность ее стен, полагаю, до восьми тысяч локтей, более или менее; окружность же башень особенно должна считаться; ворот множество; вокруг крепости, башень и ворот тридцать восемь, а между башнями находятся стены, длиною во сто и несколько десятков локтей. Стены Смоленской крепости имеют толстоты в основании, десять локтей, в верху же с обсадом может быть одним локтем менее; вышина стены, как можно заключить на глазомер, около тридцати локтей.

Станислав Жолкевский о Смоленской крепости, «Начало и успех Московской войны»

Немецкий пленный(1609. Сентябрь)

К исходу четвертого дня его величество король Сигизмунд Третий Ваза начал, наконец, понимать, что в лоб Смоленск ему не взять.

Сигизмунда вновь принялись убеждать: нужно, в конце концов, оставить проклятый город в покое и двигаться дальше, к Москве! На это король отвечал почти с такой же непонятной яростью, как и несколько дней назад. Нет, он не уйдет из-под Смоленска. Не уйдет, покуда не сокрушит сопротивление непокорных, не разрушит город, не уничтожит тех, по чьей вине потерял столько людей.

— Я не уйду отсюда, пока Смоленск не будет обращен в руины! Штурм не удался? Тогда осада! И я дождусь, когда русские, сожрав всех кошек и ворон, подыхая от голода, приползут ко мне на коленях просить пощады! А сейчас — всем офицерам передать мой приказ: мы располагаемся вокруг города лагерем и начинаем осаду по всем правилам. — Тут король усмехнулся и добавил про себя: — Возможно, много времени и не понадобится: кое-кто все же может нам помочь… Наивный Шеин! Бедняга мнит себя хозяином города, но при этом не знает того, что творится у него под носом, в собственном стане… — И опять он усмехнулся. — Не говоря уж о том, что творится в его стране.

Упрямство монарха вызывало общее удивление. И даже пополз слушок, что не только злость на непокорных смолян движет Сигизмундом — дескать, Смоленск таит в себе некую зловещую тайну, одному лишь королю на целом свете известно о ней, и он собирается ею завладеть… Ну что только не придумают солдаты! Мотивы высшего армейского руководства у них всегда окутываются в легенды.

«Взглядом хотим Смоленск взять», — удовлетворенно записал в дневнике канцлер Сапега.

В тот же день, в первый день осады, наступивший за последней ночью бесполезного, стоившего стольких жертв штурма, король приказал собраться всем польским командирам и всем офицерам наемных частей. Некоторых недосчитались, и среди таковых, к огорчению Сигизмунда, оказался человек, так приглянувшийся ему в последние дни: без вести пропал Фриц Майер.

Несколько поляков тотчас сообщили, что последней ночью Фриц вел в наступление доверенную ему роту жолнеров.[71]

— Мы видели, как капитан Майер упал, скошенный выстрелом, — в один голос сообщили расстроенному королю солдаты. — Наверняка он убит.

Но это было не совсем так. И поляки, говоря о гибели немецкого офицера, не ошибались. Они просто лгали.


Когда грохот и вой пушек ненадолго смолк, когда поднятые над стеной факелы вновь озарили равнину, бегущих солдат и раскиданные повсюду тела, поляки заметили, как капитан Майер, перед тем ведший их на приступ и сраженный пулей, вдруг привстал с земли, опершись на колено. Он тоже увидел пробегавших мимо солдат и стал явственно звать на помощь, махая рукой. Но жолнеры, словно не замечая капитана, один за другим исчезали в дыму. Один — молоденький — было сделал движение в его сторону, но приятель ухватил его за рукав — они были всего лишь в десяти саженях от стены, на голом пятачке и в любой момент русские могли вновь начать обстрел. Солдатик отвел взгляд, сделав вид, что не заметил Фрица, и споро побежал дальше. Фриц почувствовал, как все нутро его выворачивается наизнанку — удушье мгновенно сдавило виски, дыхание застыло в горле, все вокруг было глухо, звуки еле раздавались вдали… Боже правый, что происходит, — Фриц не верил сам себе… Мир рухнул: солдаты бросили своего офицера… Фриц, уже севший на землю, теперь попытался приподняться — и тут его резко вывернуло наизнанку. Фрица неудержимо рвало. Опустошенный, он еще раз отчаянно что-то закричал, размахивая сорванным стальным шлемом, снова попробовал встать на ноги — и окончательно потерял сознание…

Сколько прошло времени, он не знал. Когда капитан Майер пришел в себя, по-прежнему царила ночь, расцвеченная лишь несколькими редкими факелами со стен. Вокруг — ни души. Ни со стороны крепости, ни оттуда, где располагались передовые отряды польской армии, не доносилось более ни звука. Вполне возможно, русские не собирались тратить впустую смолы для своих громадных факелов. Огонь вскоре и вовсе погас. Скрылась за облаком и половинка луны. Стало темно.

Еще совсем недавно казалось: умело проведенная атака достигает, наконец, цели. Цепь атакующих обстреливала стену, не давая осадным людям встать в проемах между зубцами и столкнуть лестницы. Но тут заговорили русские пушки, задние ряды поляков спешно отступили, и те, кто уже поставил лестницы и поднимался по ним, оказались во власти защитников стены. Фриц помнил, как в него выстрелил широколицый, рыжебородый мужик, свесившийся над лестницей.

Пуля ударила в кирасу рядом с плечом, пробила ее, но вошла неглубоко. Просунув руку под свой нагрудник, Майер нащупал рану и убедился, что кровоточит она несильно, однако причиняет немалую боль. Ему показалось, он даже ощущает саму пулю — прямо под кожей. Левая рука почти не слушалась. Он снова попытался встать. Оказывается, и ноги слушались не вполне, но идти можно. Вряд ли теперь, когда все факелы погасли, его кто-то заметит. Идти было можно. Только ни черта не видно.