Стена — страница 46 из 104

В нос Фрицу шибануло спиртовым духом, и он, сам не понимая, что делает, осушил содержимое чашки одним глотком.

Перехватило дыхание. На глаза навернулись слезы. Огненная лава хлынула по горлу в желудок. А потом… а потом лава эта вдруг превратилась в расслабляющий, успокаивающий жар, разлившийся по всему телу. В голове опять заплескались волны. Фриц испуганно посмотрел на Григория.

— Вот так, — усмехнулся тот. — Настойка опия. Крепкая. На водке. Парацельс рекомендует.

Девушка из все той же корзинки достала моток навощенных ниток, бутылочку масла, несколько разных щипчиков и устрашающих размеров нож.

— Подержи его за плечи, боярин! — не попросила, а приказала она Григорию, поднося нож к лохматому пламени горевшего на парапете факела.

— А она не упадет в обморок? — спросил Майер, против воли следя за тем, как хрупкая, в свете факела почти прозрачная детская рука подносит щипцы к его груди. Язык его почему-то не слушался.

— Ты давай не болтай, — надавил на плечи сзади ему Гриша. — Лучше-то зубы сожми. Или на, лучше вон ту палочку зубами прикуси, — протянул ему Гриша взятую из Наташиной корзинки смоченную водкой круглую деревяшку. — Больно щас будет. Заорешь — язык откусишь.

— Уже больно. Но это не повод немецкому офицеру совать какие-то палки в рот… Скажи фройляйн, что пуля вошла совсем неглубоко. Или она собирается проковырять меня эти орудием пытки насквозь?

— Пусть он хоть помолчит немного, — строго приказала Наталья. Но Фриц уже и сам замолчал — щедрая порция настойки немилосердно потянула его в забытье.

«А врачи-то нам понадобятся, — некстати подумал Григорий. Ему вдруг стало тоскливо непонятно от чего. — Надо бы посоветовать воеводе выделить нескольких посадских — пусть у Натальи обучатся да будут помогать… Повивальных бабок позвать — уж те-то всяко понимают толк и от вида крови чувств не лишатся. Да кого-нибудь из подручных Лаврентия. Заплечники[72] же, должны знать, как не только руки-ноги из суставов выкручивать, но и как обратно вставлять — чтоб раньше времени их постоялец не окочурился…»

Тем временем Наталья ловко перетянула руку Фрица жгутом, быстро, но аккуратно сделала надрез над раной. Фриц дернулся и шумно выдохнул, однако стерпел. Он был уже в полузабытьи.

— Хорошо бы мандрагоры ему, — бормотала девушка под нос, прощупывая маленькими пальчиками, с чистыми коротко остриженными ногтями, рану. — Боль снимает лучше всего, да где ж взять-то ее, мандрагору эту… Та-ак… Ну вот она! — и Наташа схватила маленькие, протертые водкой щипчики, поднажала другой ладошкой, сделала молниеносное движение — и с торжеством показала Григорию окровавленную пулю. — Хорошо, что сразу вышла, не то бы рану пришлось изнутри прижигать, да кипящим маслом заливать — чтоб антонов огонь[73] не прикинулся. От пороха все зло, если хочешь знать, рана загноиться может.

В несколько стежков она зашила разрез, положила поверх раны какие-то листочки и траву и наложила плотную повязку из чистой узкой полосы льняной белой ткани, затянув ее под мышкой и через грудь. Закончив, она резко вскочила, выпрямилась и отряхнула ладошки.

— Спасибо! — с чувством сказал Григорий. И передразнил Фрица: — Фройляйн, ей-богу, он сейчас жалеет, что его саданула только одна пуля…

Этих слов Фриц уже не слыхал. Забытье в очередной раз накрыло его волной и унесло в далекий мир каких-то неясных видений, среди которых отчетливо проступило лишь личико белокурой Лоттхен, бегущей к нему по узкой кельнской улочке. Вот она подбегает, вот протягивает руки. Шаль падает, он обнимает девушку. И видит словно бы немного другое личико, но при том очень-очень похожее на лицо его оставленной в невозвратимом прошлом подруги. Почти такие же голубые глаза, только носик вздернут сильнее, и у Лоттхен не было веснушек. Или были…

— Ну вот, видите! — звенит возмущенный голосок. — Что ж вы сделали-то с ним, ироды?! Он же едва кровью не истек!

А потом все как будто погасло. Осталось ощущение давно забытой радости, словно прошлое вернуло ему какой-то позабытый, но, оказывается, необходимый долг.

Четверть карты(1609. Конец октября)

Вот уж второй месяц, как длится ниспосланное нам Господом испытание. Что ни день, вороги тщатся то с одной, то с другой стороны подорвать какие-либо из врат, но в том не преуспевают: затаившись в слухах, осадные наши люди про все тщеты польские прознают и чинят им отпор… Авраамиевские врата, через которые неприятель врывался в крепость при приступе, засыпали землей с каменьями, и теперь они — словно сама стена. Ярость обуяла злого короля, и во гневе не мыслит он оставить осаду, что стоит ему так дорого! И, верно, гордыня твердит Сигизмунду: как уйти и града не взять, коли у него, Сигизмунда, сил военных в десятеро, а то уже и боле раз более наших. Стена наша нерушима, пушки наши сильнее, но во всем прочем мы много слабее. И все более тяжко будет терпеть те беды великие, кои Господь нам уготовал, дабы смирить гордыню нашу и укрепить в Вере.

Вчера двадцать второго дни октября приказал воевода Смоленский учинить опись всего лесу, что в крепости есть, и приказал, чтоб того лесу никто не развозил. А означает оный запрет, что не только что ничего, кроме всего, для обороны потребного, в крепости возводить не будут, но и очагов топить вскоре станет нечем. Стало быть, зима нас ждет жестокая.

Но радуется сердце мое, поелику вижу я, как крепки духом многие и многие братья и сестры мои во Христе, как отважны они духом и готовы принять всякое бедствие, но врагам победы не даровати!

— Владыко! Дозволь войти!

Архиепископ Сергий с досадой опустил перо в чернильницу. Не всегда удается так вот собраться с мыслями, ни на что не отвлекаясь, не испытывая сомнений: а те ли чувства и мысли поверишь бумаге, которые можно ей поверять?..

…Вести свои записи владыка начал с первых дней осады Смоленска, однако писал не каждый день. Не было времени. Прежде, когда ему приходилось посещать окрестные храмы и монастыри, по делам епархии бывать в Москве, а у себя в Смоленске принимать настоятелей и игуменов, вести бесконечные дела, — Сергию казалось, что свободное время для размышлений всегда находится. Сейчас же, когда он уже не мог никуда ездить, не мог покинуть город, — времени не оставалось совсем. Кроме ежедневных литургии и всенощной, постоянных молебнов об убиенных, которые владыка почитал необходимым служить сам, приходилось окормлять тех, кто в кровавой сумятице этих страшных дней держал оборону Смоленской крепости. Люди ныне нуждались в утешении. Прежде владыке и в голову не пришло бы самому всех их принимать, да и не было в этом никакой надобности. Теперь все изменилось — ему, призвавшему смолян на сопротивление, надлежало поддерживать веру в правоту своего дела.

К концу дня, уже после долгой вечерней службы, он обычно чувствовал себя так, словно прошел многие и многие версты крестным ходом, и на каждой версте встречал страждущих и утешал, благословлял, напутствовал, а их становилось только больше. И чем дале, тем боле тяготил архиепископа тот тяжкий грех, что взял он на себя в самом начале обороны…

Но Сергий понимал, что сейчас не время для самобичеваний, что должно трудиться, поддерживая веру людей и в себя, и в неотвратимость победы. И притом — что долг его еще и вести летопись страшных событий, свидетелем и участником которых он стал. А потому использовал всякий свободный час для того, чтобы остаться наедине с кипой бумажных листов, пучком гусиных перьев в глиняном стакане, бронзовыми чернильницей и песочницей.

— Ну, что тебе надобно?

Архиепископ поймал себя на том, что в его голосе прозвучало раздражение. А ведь его келейник не виноват, что вынужден отвлечь владыку. Ему и положено докладывать, если просят архиепископа о встрече.

— Прости, владыко! Воевода к тебе.

Тем более не виноват инок: кого-кого, а Шеина велено пускать всегда.

— Божьего вспоможения в трудах, владыко!

Шеин, пригнувшись, вошел в келью. Когда архиепископ поднялся навстречу, воевода еще ниже склонился под благословение.

— С чем пожаловал, Михайло? — архиепископ указал вошедшему на скамью и сам опустился на стул.

— Пришел просить твоей помощи, владыко.

— А то я тебе и так не помощник? — в светлых глазах архиерея блеснули и погасли искры.

Михаил улыбнулся. На обветренном, осунувшемся за дни осады лице улыбка показалась странной — точно среди пожухлой осенней травы вдруг вспыхнул яркой краской весенний цветок.

— Лучшей поддержки, чем от тебя, владыко, ни от кого не имею. Что есть то есть.

— Лучшая поддержка тебе от Господа нашего, а прочее — по Его Милости, — покачал головой владыка Сергий. — Так чем я тебе сгожусь? Скажи, не томи!

— Гонца в Москву надобно отправить. Хочу просить твоего благословения послать кого-то к святейшему Патриарху, прошу тебя ему и письмо написать.

— Почто ж сам владыке Гермогену не напишешь? Он тебя знает.

Воевода немного смутился:

— Знать, конечно же, знает… Но только Смута ныне на Руси, кругом государя и кругом Патриарха — сплошные ложь и измена. Ныне донес мне Лаврентий, будто бояре в Москве сговариваются сместить царя Василия Ивановича…

— Ого! — воскликнул архиепископ Сергий. — Лаврушка твой и в Москве своих людей имеет, да еще и вести от них легко получает? И это при такой-то осаде? Кто ж он таков, что столь великой властью пользуется? Не Римского папы ли тайный посланник?

Михаил Борисович за год службы в Смоленске уже хорошо узнал нрав Сергия. Знал, что владыка, при всех его строгости и аскетизме, человек не чуждый острого слова, да и сам всегда готовый рассмеяться, когда бывало смешно… Но знал Шеин и о том, что шутки архиепископа — не всегда просто шутки. В этот раз владыка ответ явно хотел услышать серьезный.

— Я знаю Лаврентия несколько лет, — проговорил воевода, отведя глаза. — Еще по Москве знал: он там в Разбойном приказе и при Грозном, и при Федоре Иоанновиче, и при Годунове, и при нынешнем государе Василии Ивановиче — при всех служил. Сам Шуйский, бывало, его замечал, а вот потом со мною в Смоленск отправил.