…Этот же рассвет застиг Смоленского воеводу Михаила Шеина на Фроловской башне. Воевода расхаживал по площадке в шубе нараспашку, накинутой поверх кольчуги и зерцала.[83] Все три месяца, что длилась осада, он всегда надевал боевое облачение. Его шлем ало сиял, зажженный утренней зарей.
С громадной высоты он видел широкое пространство окрестностей, польские таборы,[84] два из пяти, обступивших теперь крепость. Возле них заметно было движение — подходили свежие неприятельские войска. Осаждающая город армия выросла с начала сентября вдвое, но этого, очевидно, Сигизмунду казалось мало. Отовсюду тянулись сизые полосы дыма, местами закрывая горизонт: неприятель жег костры. Недостатка в дровах у поляков нет — кругом леса.
Ближе, где прежде зловеще чернело громадное уродливое пятно выжженного дотла посада, теперь простиралось чистое белое поле с торчащими из него печными трубами. Снег не мог скрыть страшную рану.
Шеин обернулся, посмотрел в другую сторону. Улицы города-крепости были в этот час пустынны: все, кто не нес службу на стенах, отсыпались. Дымки вились и здесь, но их было меньше, и казались они жидкими, тонкими. Приказ жестко экономить дрова вынуждал людей подтапливать свои жилища совсем понемногу.
Несколько темных фигур — женщины, закутанные в платки, тянулись в сторону Днепровских ворот. Там оставалось единственное торжище, на котором можно было купить хлеб. Опасаясь, что в преддверии зимы те, кто побогаче, скупят все зерно, Шеин распорядился своим указом продавать в одни руки не больше смоленского четверика[85] в день. Кроме того, продажа хлеба была запрещена в частных домах. За торговлей зерном, по приказу воеводы, наблюдал смоленский таможенный голова.
Но не вся крепость была ранним утром безлюдна и молчалива. В утренней тишине со стороны стрелецкой слободы доносился лязг стали о сталь, слышались возгласы, а порой — смех. Михаил посмотрел туда и улыбнулся. Неутомимый Фриц Майер, только что сменившийся со стражи (ему стали доверять и ночные посты), не отправился спать, а по уговору собрал на плацу человек двадцать стрельцов, так же свободных в этот час от службы, и вовсю упражнялся с ними, показывая, как управляться с алебардой.
Ее выпросил у Фрица на вылазку один стрелец и убедился: как ни похожа заморская штуковина на наш бердыш, обращаться с нею надо умеючи. А оружие, между тем, грозное — оборониться от такого тоже уметь надо. На приступах ландскнехты наотмашь разрубали алебардой древко бердыша и потом легко доставали защитника крепости острием.
Стрелец, недолго думая, обратился к «Фрису» с просьбой: научи-ка, немчура, как этой «оружией» рубить-колоть, а главное, как от нее защищаться. Так Майер стал давать уроки стрельцам. Те выходили по очереди, один за другим, по команде Фрица старались отбивать его выпады, защищаясь от алебарды бердышом. Потом они менялись местами, немец отдавал алебарду противнику, сам брал бердыш и уже вторым или третьим, а иной раз и первым выпадом с завидной ловкостью обезоруживал противника. Раздавался одобрительный гул, в адрес проигравшего сыпались шуточки, но следующего ждала та же участь. Как ни странно, стрельцы, обычно мужики ершистые и неуступчивые, вовсе не злились на Фрица.
Вторым кругом, позади, стояли посадские и крестьяне. Им тоже были интересны упражнения, и время от времени кто-нибудь из парней просил разрешения попробовать. Фриц неизменно разрешал и проделывал со смельчаком то же, что и со стрельцами.
— Фриц! Фрицушка! А мне-ка спытать дай.
Немец обернулся. К нему сквозь толпу протиснулась Наташа, та самая беленькая дочка убитого костоправа Захара.
Девушку встретили взрывом хохота.
— Ой, глянь, мужики, какой боец-то у нас сыскался!
— Ну, вот этот-то стрелец нашего немца враз уложит!
— Натаха, а ты поднять-то энту оружию сможешь? Гляди, не переломись!
— Да ее рядом с той лебардой и видно не будет!
— Точно, ты, Натах, ее в землю воткни — так и спрячешься за нею!
Девушка пропускала шутки мимо ушей с удивительным молчаливым достоинством. Просто подошла и протянула руку.
С того дня, как Наталья вынула пулю из его раны, Фриц видел ее нечасто. Дважды она делала ему перевязку, немец благодарил ее, она, само собой, не понимая ни слова, кивала. И тоже что-то говорила в ответ, улыбаясь и обнаруживая на круглых щечках чудесные маленькие ямочки, которые отчего-то приводили Фрица в необъяснимый восторг. Пару раз они сталкивались на стене, куда отважная девчушка приходила, чтоб менять повязки с целебной мазью получившим ожоги пушкарям. Потом он, узнав через Григория, что после смерти отца девушка осталась одна, приносил ей дрова. Майер усердно учился говорить по-русски, и кое в чем Наташа помогала ему. Он тыкал пальцем в какой-нибудь предмет, а девушка называла его. И потом, к изумлению Фрица, спрашивала, как то же самое сказать по-немецки. Для чего ей это? Она же не будет жить в немецкой крепости…
— Nein! — возмущенно воскликнул Майер в ответ на Наташину просьбу дать ей алебарду. — Es ist nicht einen Spielzeug fur Madchen![86]
Правда, в конце концов, согласился, но сам делал выпады с величайшей осторожностью. Стрельцы, видя это, перестали смеяться и, подмигивая друг другу, отпускали шутливые замечания:
— Гляди-ка! Бережет.
— А то как же? У нас, окромя нее, почитай, костоправов и не осталось — кто убит, кто помер. А те, кто учится у нее — так когда они выучатся-то… Как не беречь?
— Само собой. Да только ли потому? Может, понравилась она немцу…
— А что? Девка справная. Маловата только, да тонка больно — взяться не за что, зато с лица — чистый пряничек!
Наташа слышала эти замечания, но с истинно воинской выдержкой не замечала их, и, в конце концов, сама уронила алебарду.
— Фу-у! Тяжеленная какая!
— Ти меня побеждай! Фриц капут, — воскликнул Фриц.
Наблюдавший с высоты Фроловской башни воевода, конечно, слов не слыхал, до него долетал лишь дружный смех и отдельные громкие возгласы. Но смысл происходящего был понятен…
Тут позади послышалось тяжкое дыхание, и воевода обернулся.
Под напряженными взглядами охраны к нему полз на коленях тучный старик с растрепавшейся по богатому кафтану седой бородой, с красным, потным на морозе лицом. Он даже шубу свою скинул на лестнице, с трудом взбираясь к верхней площадке башни.
Михаил знал этого старика. Да и видел недавно — знатный дворянин был одним из тех, кто на соборной горке высказывался против запрещения закупать запасы хлеба. «У меня семья большая! Сынов взрослых двое, четыре дочери, одна уже вдовая, да с дитем! Жена, сестры ейные… И как же нам зиму выживать?!» «А бедняки как ее проживут?» — осадил тогда дворянина таможенный голова Туренин и тем положил спору конец.
А вчера именно сыновья многосемейного старика, близнецы Ефим и Никодим, закололи часовых у Молоховских ворот и бежали к полякам.
— Прости, воевода! — теперь Михаил видел, что по лицу старика струился не только пот — лицо его было в слезах. — Прости меня, грешного! Иродов породил, иуд окаянных! Срам навечно на роду нашем!
— Полно тебе, Егор Ефимович, — Шеин наклонился, с усилием поднял его на ноги. — Полно…
Он не знал, что еще сказать.
Тут снизу раздался мощный взрыв хохота, и он невольно оторвался от старика, шагнул в сторону. На Фрица наступала, легко рубя алебардой, держа ее словно вилы, дородная простая баба, видно из крестьянок. Немец пятился — вроде бы шутливо уступая, а может, и растерявшись. Отвлеклась на это зрелище и охрана.
Шеин спохватился, когда было поздно.
Отец перебежчиков, продолжая беззвучно бормотать в бороду: «Породил иуд, срам на мне вечный!», добрел до края площадки, до самого просвета между зубцами башни и, тихо перекрестясь, беззвучно ушел в пустоту.
Воевода ахнул, метнулся к стене, свесился вниз… и в сердцах ударил кулаком по камню.
Чтобы сраму не имати!(Продолжение)
— Здравствуй, Катерина! Почто пришла? Важное что-то?
Григорий сел на постели, нечаянным движением поправляя рубаху. Кажется, так уже было? Почти так. В день перед первым приступом.
— Прости, Гриша…
Вот так новость! Он для нее уже просто Гриша. Приятно, что говорить. Но к чему? Во что на сей раз играет эта сумасбродка? Ведь видит, знает, что он не может не смотреть на нее, наверняка догадывается, каково ему скрывать свои чувства! И что же? Наслаждается? Тешит гордыню? Ждет, что он будет у ее ног валяться, как добросердечный бедняга Андрей Дедюшин? Ну, это напрасно!
Он — Колдырев.
Он из другого теста.
— Лежи, Гриша, не вставай. Я просто так пришла… Просто поговорить.
— О чем же, Катерина?
— Дядя сказал, ты завтра вновь на вылазку идешь.
Григорий нахмурился. Не много ли Шеин доверяет своей племяннице?
— Он не мне это говорил!.. — поймав его взгляд, и словно прочитав мысли, воскликнула девушка. — Просто… просто я случайно услыхала его разговор с Лаврентием.
— Случайно услыхала?
— Ну, если хочешь, подслушала. Кто придумал совершить такое безумие? Уверена, не Михаил. И не Лаврушка — у него бы выдумки не хватило. Значит, ты?
— Не я. А кто — не могу сказать, не то придется выдать остальных, кто со мной пойдет. А нельзя.
— Ты мне не доверяешь?..
Ах, как засверкали ее глаза! Не захочешь — залюбуешься… Взгляд так и жжет. И чего же в нем сейчас больше, в этом взгляде? Обиды? Ярости? Или… Конечно, хочется, чтобы это было именно «или»… да как проверить?..
Но Катерина сама ответила на невысказанный вопрос, сказала с непонятной грустью:
— Лицо у тебя, Гришенька, сейчас такое…
Колдырев недоуменно провел по щекам тыльной стороной ладони.
— Нет, — тихо сказала Катерина. — Не только сейчас. Во все последние дни… Серьезное у тебя лицо. Постоянно. Даже когда улыбаешься. Почему так?