Михаил подмигнул и хлопнул Колдырева по плечу:
— Не скажи. Не казню — доверие выказываю. Раз у вас все честно, и Катька — то, знаю я, и ценю — тебе спасибо, в честных девках пока ходит…
Григорий покраснел до кончиков ушей…
— Не она, не боись, то мне Лаврентий доложил, — воевода хохотнул в бороду, — то пускай, он продолжил, — и люди это увидят. Спешат под венец, когда грех небольшой да живот большой покрыть надобно. Но если греха не было, так надо все, как положено, делать. Пусть между обручением и свадьбой, если не полгода, так хотя бы четыре месяца пройдут.
— Но, Михал Борисыч! — Григорий прилюдно воеводу всегда величал по-старому, по имени отчеству и с легким поклоном, но с глазу на глаз либо при близких мог запросто назвать по имени. Однако тут он, ошалев от воеводиной осведомленности, потупившись в пол, перешел на просительно-извинительный тон. — Михаил Борисыч, помилуй! Ждать я бы смог, сколь надо. Но война ведь!
— Вот то-то и оно, что война, — словно удивился его непониманию очевидных вещей Шеин. — А такое событие, как свадьба, да в воеводиной семье — это сейчас не частное дело — его особо людям нашим нужно показать. Может, за это время к нам помощь подойдет, так пир на весь мир закатим. Ну, а если еще осада будет длиться, так тем более, нужно найти, чем людей возвеселить, дух поднять, сердца порадовать. Зима минет, хоть немного, да легче станет. Ляхам назло из днепровских ворот всей свадьбой выйдем, споем да спляшем! Днепр к апрелю, если и не вскроется, то уж прочен лед не будет, им к нам будет быстро не подобраться. Вот пускай и повизжат от злости.
Колдырев не обиделся, поняв, что Михаилу столь понравилось, как приободрились смоляне после сожжения королевского штандарта, что теперь он собрался превратить самый радостный для него день в новую издевку над врагом.
Что ж, он, в конце концов, на то и воевода. «А хотя что это я, — тотчас укорил себя Гриша. — Эти-то три месяца живу же, как монах, и ведь, покуда с Катей не обнялся, и не вспоминал о женской ласке. Правду когда-то мне говаривал покойный батюшка Дмитрий Станиславович: война в жизни все заменяет… А если кому и на войне невтерпеж, так это со страху».
Обручение, состоявшееся в Мономаховом соборе, они отпраздновали скромно — и стол уже особо накрыть было нечем, да и людей, занятых ежедневным несением службы, нельзя было надолго от дел отрывать. В воеводской избе собралась только семья Шеина, пришли Горчаков, Лаврентий Логачев, несколько наиболее близких воеводе стрельцов и, конечно, Фриц и Санька. Последним, неожиданно для всех, явился Дедюшин. Принес в подарок туесок меда, чем очень всех обрадовал. Стол был беден: хлеб, сушеная рыба, квас да капуста — свои собственные немалые запасы воевода еще месяц назад сдал на общий склад для пропитания осадных людей.
Раз, когда они жили еще в палатах, Евдокия, хлопоча по хозяйству, попросила Григория принести из сушила соли — никого из слуг под рукой не оказалось. Фриц увязался с ним и был поражен обилию сушеной и вяленой рыбы. С потолка свисало с несколько дюжин огромных рыбин — эту семгу так и называли «вислой», беремени-вязанки щук и лещей, пучки вязиги… Стояли раскрытые мешки с пластями — тонкими сушеными кусочками — лещевыми, язевыми, щучьими, стерляжьими. Тут же в кадках были снетки и — отдельно — всякий сущ, мелкая сушеная рыбка.
— Зачем столько рыбы, Григорий? — спросил немец.
— А это еще не все! В леднике должны быть и осетры длинные с Волги, и бочки судачины, лещевины, щучины, семги, черной икры…
— Григорий, я понимаю, вы готовились на случай осады. Но почему вы запасли только рыбу? Я хочу колбасу, я хочу мясо.
— Извини, Фриц, мясоед у нас только пятьдесят один день в году. Но, поверь, как сварит Евдокия кашу с рыбной головизной, ты забудешь всю колбасу Германии.
Теперь о той каше каждый день можно было только мечтать. Правда, и Горчаков сделал царский подарок — притащил полбочонка вина — все, что осталось от его некогда богатого погреба. Хлеб с медом и доброе вино — как-никак, стол все же получился праздничный. Да и по осадному времени лучше всего для любого стола подходило монастырское правило: «Что ти поставят, о том не роптати».
— Ты прости меня, Григорий! — Дедюшин первый подошел к Колдыреву. — Мой грех: как увидал я, что ты со своими людьми к Днепру крадешься, я Бог знает, что возомнил! А что донес на тебя…
— Так и я бы на твоем месте донес… — Григорий испытывал отчаянную неловкость: как бы там ни было, но он увел у Андрея невесту. — Ты все правильно сделал, и молодец, что шум не поднял: не то забегали бы наши с факелами, стрелять начали — тут уж нам нипочем было б в польский табор потихоньку не пройти.
Катерина тоже смутилась, увидав бывшего жениха. Но он так сердечно и просто ее поздравил, так искренне уверял, что желает счастья… Как тут было сердиться!
Фриц по случаю рассказал историю сватовства своего приятеля-офицера где-то в Европе… Григорий переводил:
— Кавалер сей добивался благосклонности своей милой, но она не отвечала ему взаимностью… В конце концов просто перестала его пускать в свой дом… Тогда он раздобыл где-то петарду и взорвал запертые двери… Он ворвался в дом с криком «Город взят!», но увидел… Но увидел, что его суженая стоит у раскрытого люка в пороховой погреб с двумя заряженными пистолетами… с твердым намерением пустить их в ход в случае необходимости… Бедняга ретировался, а потом женился на скромной вдове, которая в конце концов так его затретировала, что он прятался от нее на чердаке. Так поднимем сии кубки за то, дабы те, кто предназначены нам небесами, и на земле разделяли наши склонности!
Отмечали обручение недолго: Михаил спешил совершить обход часовых — в особенно темные, безлунные ночи он всегда делал это сам. Да и Григорию с Фрицем в этот вечер предстояло заступить на стражу.
Друзья шагали к Крылошевским воротам в приподнятом настроении. Фриц радовался за товарища:
— Тебе теперь легче будет воевать, легче переносить все тяготы. Ах, если б я по весне ждал свадьбы, то знаешь, наверное, все время пел бы и танцевал!
— Вы, немцы, сентиментальны.
Гриша глянул на друга поверх поднятого торчком воротника полушубка и подмигнул:
— А что, твою-то свадьбу когда отпразднуем?
— Мою?! — почти возмутился Фриц. — О чем это ты?
— Да как же, о чем? — продолжал веселиться Гриша. — Неужели думаешь, что я слепой? Ты у нас не хворый, пожалуй, здоровее меня будешь, слава Богу, не раненый, не калеченный, а все вокруг лекарки нашей вьешься. Как ты знаешь, amor tussisque non celantur![90]
Фриц вдруг густо покраснел и пробормотал:
— Да я и не скрываю, вот еще…
Тут Григорий разом стал серьезным. Он остановился и за плечо развернул Майера к себе. Заглянул ему в глаза и сказал негромко:
— А теперь, друг мой Фриц, признавайся. Да как на духу. Я-то тебе верю, но вот поверит ли Лаврентий?
— Не понимаю? — насторожился немец.
— А я объясню, — охотно кивнул Колдырев. — Ты образован, ты знаешь латынь и даже не шибко известные латинские пословицы. Так?
— Да что ты ко мне пристал? — возмутился Фриц. — Ну, знаю. И что?
— А то, что ты во время нашего с тобой знакомства уверял меня, будто ты никакой не студент, а профессиональный военный.
— Ну и что? — повторил Фриц, пряча глаза. — Что, военный не может знать латинские поговорки?!
— А почему те «патриции» в Кельне кричали, что тебе не место в университете и чтобы ты убирался оттуда. Почему?
Фриц глубоко вздохнул и снял руку Григория со своего плеча.
— Какой ты внимательный стал, Григорий… Видно, у Лаврентия учишься… Ну что ты хочешь знать? Что я тебя обманул? Да какой то обман! Отец настоял, чтоб я стал студентом… Он хоть и оружейник, но сам войну люто ненавидит, такой вот парадокс… Ага, я и такое слово знаю. Так вот. И когда меня ранило у шведов, он потребовал с меня клятвы, что я возьмусь за ум и пойду учиться… Ну, я и дал обещание отцу. А только приехал в Кельн, сразу столкнулся с этими «патрициями»… Ну и слово за слово, стишок за стишок… В общем, не сдружились мы. Так что — пришлось снова в солдаты податься. А отец все думает, что я в профессора готовлюсь. Получается, папеньку я того… обманул. Нарушил сыновью клятву. Доволен? Веришь?
Григорий пожал плечами:
— Верю. А что делать. Пошли.
И они снова двинулись к Крылошевским воротам.
— Так и что там со свадьбой-то? — напомнил Григорий о предыдущем разговоре.
— Ты о Наташе?! — Майер сбился с шага и замер. — Что ты, Григорий! Это же просто доверчивая маленькая девочка…
— Не так уж она мала — шестнадцатый год. Бывает, и моложе замуж выдают.
Фриц покраснел, причем явно не от мороза. Они снова пошли по скрипящему снежку.
— Выдают, верно. Но я другого исповедания.
— Правильнее сказать, другой конфессии — слыхал, ученый муж, такое слово? Но ты же христианин. И я давно хотел тебя спросить: что ж не примешь православие, раз за православных воюешь? Не наемник ведь. Можно сказать, сам к нам пришел.
Майер посмотрел на друга очень серьезно, но потом улыбнулся:
— Я об этом думаю. Но пока не решил. Мне всегда казалось, что верующий я так себе… Оказывается, нет, и этот вопрос для меня куда сложнее, чем я мог думать раньше. А Наташа, если уж хочешь знать, мне очень нравится… Только я ее — и пальцем не трогал.
— Не понял, ты на что, брат, намекаешь? — заершился Григорий.
Тут позади послышался скрип снега, и молодые люди обернулись. Слегка запыхавшись, подбирая припорошенный изморозью подол шубы, их догонял Лаврентий.
— Боярин! Григорий Дмитриевич! — Логачев остановился, тем самым вынудив остановиться и обоих друзей, уже почти подошедших к воротам.
— Что такое? — удивился Григорий. — Мы забыли выпить еще по чарочке?
— Не о том дело, — отмахнулся Лаврентий. — Григорий Дмитриевич, дозволь пару слов с тобой поговорить.
Это «дозволь поговорить» почему-то едва не вывело Григория из себя. Надо же, кротости-то сколько! Как будто кто-нибудь в крепости, исключая разве что воеводу, откажет Логачеву в разговоре! Подозревает его в чем-то прыткий сокольничий? Ну, и пускай себе. Однако начать дерзить человеку, который полчаса назад сидел за праздничным столом, поздравляя его с обручением, Гриша тоже не мог.