Стена — страница 73 из 104

В двух шагах стоял пушкарь, с закопченным, окровавленным лицом, с закатанными рукавами, из которых торчали черные от пороха руки.

— Чую, убьют меня сегодня! Отпусти грех, владыко!

— Слушаю тебя, раб Божий.

Вновь глухо ударило в кирпичный зубец стены, осколки кирпича посыпались на епитрахиль, которой архиепископ покрыл голову кающегося.

— Жена у меня померла, истощала вся, лихорадило ее, да с голодухи сил мало стало… А все из-за меня — обирал я ее, куска не додавал… Казалось, мне-то нужнее, я-то воюю. А она, Матреша моя, и ядра таскала, нам подносила, и могилы рыла убитых хоронить, и тряпье мое кровавое отстирывала. А нынче взяла, да Богу душу отдала! Грех на мне, владыка, грех великий!

— Дети есть у тебя? — спросил архиепископ.

— Двое, малых еще… Матреша им хлеб свой добавочно отдавала, перед смертью признала, сама не ела… Господи, я погубил ее, я сам…

Владыка ничего больше не спросил:

— Отпускаются грехи рабу Божию… имя твое как?

— Софрон.

— Рабу Божию Софрону, во Имя Отца, и Сына, и Святаго Духа!

— Владыка, и меня исповедуй, мне грехи отпусти!

Еще один из осадных людей бухнулся коленями о твердый кирпич, склонил покрытую копотью голову перед архиепископом, так и не поднявшимся с колен.

— Страх велик меня обуял… Это когда внизу, в подкопах дрались. Побежал я перед вражьим натиском. Когда опомнился, товарищ мой, напарник, что в проходе один остался, погиб уже!

— А ты мог его спасти?

— Не ведаю… Но вместе-то Бог дал, может и выстояли… А я-то… я…

Потом подошел еще кто-то, потом еще. Епитрахиль пропиталась потом и гарью, утратила свою белизну.

Начался новый накат, пушкари, покидав фитили, тоже взялись за бердыши, стали отталкивать от стены невесть откуда выросшие из дыма лестницы.

Кто-то упал рядом, забился в судорогах. Кажется, тот самый, по имени Софрон, что первым попросил исповеди. Или не он…

«Как быть-то? — вдруг подумал владыка Сергий. — Ведь я же узнал имя стрелка! Того, кто убил дурачка Ерошку… Может, тот же стрелок убил и Катерину? Он многое мог бы рассказать. Но я никому не могу открыть то, что услышал! А если он вновь кого-то убьет?»

Кто-то вскрикнул, упал совсем рядом с владыкой. А из-за кирпичного зубца показалась оскаленная морда с раскосыми глазами. Разряженный пистолет в руке татарина дымился, другой рукой он поднимал нож.

— Изыди, сатана! — крикнул архиепископ и, подняв руку, осенил возникшего перед ним врага крестным знамением.

Тот вдруг нелепо взмахнул руками, качнулся в проеме и рухнул затылком вниз, будто что-то отшвырнуло его со стены…

Владыка спустился со стены спустя несколько часов. Почти все это время так и простоял на коленях. Да и встать на стене в полный рост было невозможно: наверняка попал бы под пулю…

И все время перед ним стояли глаза Казанской, из которых бежали и бежали масляные слезы.

И казалось ему, что каждый из отдавших жизнь на стене православных был в тот день оплакан самою Богородицей, и была Ею оплакана судьба самого Смоленска.


На другой день к нему пришел воевода и тоном самой настойчивой просьбы сказал:

— Христом Богом, владыко! Не смею тебе приказывать, но прошу внять: не ходи более на стену. Погибнешь — нас всех сиротами оставишь!

— Тут уж как Господь решит, — владыка опустил голову под пронзительным взором Шеина. — А сейчас пошел потому, что стрелец твой от смертельной раны умирал, и вниз бы его живым не донесли. Он мне важную тайну открыл. Очень важную, Михайло Борисович!

— Какую тайну? — вскинулся воевода.

— Вот этого я, как сам понимаешь, сказать и не могу. А ведь как надо б тебе знать ту тайну, Михайло! Ой, как надо! Прикажи меня, что ли, в подвал к Лаврушке твоему отправить да на дыбу вздернуть. Может, я и не выдержу, может, душу свою сгублю, а ту тайну открою?

Шеин еще боле помрачнел. Поглядел владыке в глаза, покачал головой.

— Не искушай, владыко! Сам знаешь, что я такого никогда не учиню. И Лаврентий никогда на то не пойдет.

— Ну? Он-то не пойдет? А для него-то выведать — долг и обязанность, а не право!

Михаил поднял голову, обжег архиепископа яростным взглядом.

— Ты что говоришь такое? Знай меру, владыко!

— Но надо ведь, надо, чтоб ты сие знал!

Неожиданно воевода ухмыльнулся:

— Все, хватит дурить. Ты тайну исповеди и на дыбе не откроешь. А Господь, если нужно, Сам правду явит. Но на стену не ходи, прошу. Я вот оружием владею, думаю, получше любого стрельца. Врагу урона нанес бы немало. Но я же под пули не лезу! Что с того, что хочется порой… У нас с тобой другая Голгофа.

Каждый раз, как Сергий впоследствии вспоминал этот разговор, в душе владыки шевелилось чувство, похожее на стыд. Действительно ли он так отчаивался от невозможности открыть воеводе тайну? Или просто красовался перед собой и перед Шейным в своей твердости охранять тайну исповеди? И за что только его, многогрешного, каких подвигов ради вознес Господь в настоятели Смоленска? Да не простой епархии, а почитай целой лавры, ибо таковой теперь могла считаться твердыня на Днепре? Островами русской земли, неприступной врагам, во всеобщем хаосе оставались лишь монастыри — Троице-Сергиев, Соловецкий, Кирилло-Белозерский… И Смоленская крепость! Какой в этом великий промысел Божий?..

«Копайся в себе, копайся! — в душе посмеялся он над собою. — Вокруг тебя весь город на молитвенном стоянии, всей Руси грех мученичеством искупает, а ты со своими страстями душевными аки с писаной торбой носишься!»

Год в осаде(1610. Сентябрь — октябрь)

— Неужто владыко так и говорил: пускай, мол, меня на дыбу вздернет?

— Так и говорил, Лаврушка! Я осерчал даже. Что он тебя, и вправду катом таким считает?

Воевода наклонился над умывальником, плеснул себе в лицо. Потер, пытаясь хоть немного смыть копоть.

— Полотенца край омочи, да им и потри, — невозмутимо посоветовал Лаврентий. — А так просто не отмоешь. Катом, говоришь? Может, я и кат. Иные считают, что я соколов больше люблю, чем людей. Но соколов-то ныне не осталось — съели всех! Вот и приходится с людишками разбираться. А архиепископ умен, ох, как умен!

— Ты про что?

Михаил обернулся, держа в руках полотенце. Он пытался как следует умыться тем малым количеством воды, которое разрешил себе потратить на это умывание. Хорошо, что накануне прошел короткий, но сильный дождик, и смоляне набрали воды кто во что смог. Пополнились и совсем обмелевшие речушки, и хоть вода по ним текла теперь мутная, пополам с гарью, проникавшей в источники сквозь пропитанную ею землю, людям удалось постирать платье и привести себя в порядок. Назавтра Покров,[101] второй уж за время осады, нельзя в такой день явиться в храм неприбранными.

— Что хочешь сказать, Лаврентий? Думаешь, владыка Сергий не просто так мне сказал про дыбу?

— Да, конечно, не просто так! — воскликнул Логачев. — А то он блаженный такой: нате, мол, пытайте меня, чтоб правду горячими клещами вытянуть! Не нарушил бы он тайну исповеди ни на какой такой дыбе. Просто специально подчеркнул тебе, насколько важные сведения ему открылись. И как именно открылись.

— Вот оно что! — невольно вырвалось у воеводы. — А ведь и точно: он рассказал мне, что исповедовал на стене умирающего. Многих ли он в тот день исповедовал?

— Положим, многих, — Логачев, взглядом спросив у Михаила разрешения, тоже смочил полотенце, снял стеклышки с носа и тоже принялся тереть лицо и лысину так, что лысина покраснела. — Многие подходили к владыке, прося исповеди. Но умерли, можно сказать, у него на руках, только двое. Я уж узнал, кто. К одному из них архиепископа и позвали. Стрелец позвал.

— Дубина этот стрелец! — воевода сердито повел непривычно обнаженным плечом. — Надо ж было додуматься! А кабы что с владыкой приключилось, да мы бы все без него остались? Выпорол бы дурака за такое, да ни к месту, каждый человек на счету… И что же ты узнал, Лаврентий? Кто был тот, к кому позвали архиепископа, будто простого попа приходского?

Логачев усмехнулся:

— То-то и оно, что не простой осадный человек — сотник стрелецкий. Думаю, именно этот Емельян что-то важное владыке и поведал. Тайну, что тебе, воевода, знать надобно… да такую тайну страшную, что в ней только перед смертью решился Емелька признаться… А что это может быть? Наверняка про крысу-переметчика, что у нас тут уже год шныряет, а мы с тобой ее изловить не можем.

— Шныряет-то у нас, а вот изловить не можешь ты, Лаврентий! — покосился Михаил. — Но как дальше-то понять, о чем и об ком речь? Может, сам этот Емеля изменник и был?

— Не думаю. Простоватый малый, честный, бесхитростный. Всяко, конечно, бывает, но сомневаюсь. И потом, было б так, владыка Сергий уж точно тебе намекнул бы, что крысу больше опасаться нечего. А он, вишь, наоборот, путь нам указал, как искать и найти. Теперь я опрашиваю всех людей, кто Емельяна-сотника хотя бы немного знал, выведываю, с кем он дружбу водил, кто были сродники его. Словом, все, что путь указать поможет. Кое-что уже понимаю, только концы с концами свести надобно.

— Ну так своди ж! — сказал сердито воевода. И с надеждой добавил: — Сможешь наконец-то?

В глазах Лаврентия мелькнул хищный огонек. Такой, верно, появлялся у его соколов, когда с высоты они замечали добычу.

— Не думай, воевода, не дремлю я. Дело, конечно, нелегкое. Емеля этот был широкой души человек, любил погулять, каждая собака его знала. Но не всякого же стал бы от правого суда укрывать. Надо понять, с кем он особо дружен был или, может, кого мог бояться. И если все концы сойдутся, тогда крыса — все, у нас в ловушке. Помяни мое слово.

Лаврентий хотел еще что-то добавить, но дверь горницы вдруг распахнулась.

— Воевода! — На лице возникшего в дверях стрельца были написаны растерянность и смущение.

— Что? — обернулся Шеин.

— Тут человек пришел к тебе. То есть… не к тебе, он просто в крепость пришел… но стража наша говорит: сюда бы привести надо. А он и не противится — сам хочет.