Стена — страница 76 из 104

— О скольких концах? — без всякого интереса спросил Григорий. Он полулежал и неторопливо точил свою шпагу.

— О пяти. Точно помню, о пяти, — сказал Санька.

— Пентаграмма, стало быть? — пожал плечами Колдырев. — Ангел с пентаграммой? Ага, как же. Это ж символ сатаны.

— Но он же мне помог! — не сдавался Санька. — Венгерцы скачут, а он так не спеша обернулся и пистоль свой поднимает… Да такой невиданный! Ствол толстый, но вроде как с дырами весь поперек. А внизу посередине такой брусок… ну как донце. И он из этого оружия ка-ак начал палить! Тах-тах-тах! Тах-тах-тах!!! Да не перезаряжая! Дюжину раз, а то и две! Богом клянусь! Пистоль пули мечет.

— Это как же? — Григорию пришло в голову, что для воображения подростка это уже слишком.

— Да говорю ж, так вот и палил! И ангел сей венгерцев человек враз троих с седел посшибал. Остальные так и припустили прочь! А солдат исчез, будто не был…

Тут Санька вдруг вспомнил, как давным-давно, еще в прошлой жизни, разглядывая диковинный тогда для него пистоль с авантюриновой рукояткой из собрания Дмитрия Станиславовича, подумал: вот бы в оружии была не одна пуля, а три, а то и — пять — чтоб не перезаряжать его после каждого выстрела… И теперь увидел такое в действительности… В действительности ли? Сам придумал когда-то — вот ему же и показалось…

Подросток насупился.

— Ясно, — протянул Григорий. — Чего только не бывает…

Санька молча поднялся и, чуть не заплакав, вышел. Хорошо еще, не стал им рассказывать, как в заложенных от очередей ушах вдруг прегромко сама звучала незнакомая и непонятная песня. Вроде про икону «Нерушимая стена»…[104] а вроде, и нет. Ее кусочек словно крючком зацепился в Санькиной голове, и никак он не мог отогнать от себя необычную величественно-ритмичную мелодию, — а та все вертелася и вертелася по кругу:

…Нерушимой стеной

Обороны стальной

Разгромим, уничтожим врага.

И еще не стал рассказывать Санька, что показалось ему, будто видел он солдат в такой же дивной одеже еще до осады — в том страшном сне в лесной келье инока Савватия.


— Ну зачем ты с камрадом Алексом так, — устало укорил товарища Фриц, когда они остались наедине.

— Ну а что? Почудилось, знамо дело. Тяжко малому. Взрослые-то себя не помнят.

Майер с сомнением покачал головой.

— Но со стены-то видели венгерский разъезд и тоже говорили, что их будто огнем смело.

— Только никакого ангела с пистолем, пули мечущим, никто не видел!

Однако Фрица трудно было переупрямить. Немец вскочил и зашагал из угла в угол.

— Со стены можно было многого не увидеть, там все время — пыль, осколки, дым пороховой. Да и поверить в такие видения нелегко. Может, кто заметил, да боится признаться.

— Фриц! — Колдырев отложил шпагу и удивленно воззрился на товарища. — Да ты сам не в уме!

— Я-то как раз в уме, — очень серьезно сказал Фриц. — И я — потомок оружейников в седьмом поколении. Оружие, Гриша, — средство убийства себе подобных. А значит, в его совершенствовании человек никогда не остановится. Мало ли, какие виды оружия будут еще изобретены, чтоб чаще стрелять… Вот пушки пытаются делать многоствольные, в России они сороками называются, потому что трещат… Но с ними больше возни, чем от них толку. А, может быть, такие пистоли, про которое Алекс говорил, уже есть у кого-то?

— И эти «кто-то» возникают из-под земли, чтобы свалить венгерцев, и уходят под землю, едва закончив?

Майер и сам понимал, что рассказ Алекса похож на морок или выдумку… но чувствовал: тут что-то другое… Одно Фриц знал твердо — на войне чего только не бывает.

И вскоре неожиданно получил тому подтверждение.


Приступ длился весь день и был очень жестоким — враги напирали, ломились в боковые ворота, где их сметали пушечные залпы, но не отступали. С нечеловеческим упрямством поляки снова и снова лезли на стену. Лишь к сумеркам штурм все-таки захлебнулся, и Санька, как всегда, отправился за своей добычей.

— Я будет ждать возле ворота, — сказал Фриц.

Прошло около получаса, как вдруг за воротами раздались торжествующие крики.

— Вот он, вот он! Попался! — кричал кто-то по-польски.

— А ну-ка выпусти меня! — крикнул Фриц караульному.

Как назло, засов заклинило, и когда немец выскочил наружу, его едва не сшиб с ног Санька. Следом бежали двое поляков, и Майер не сразу понял, что не мальчика они ловят. Они вообще никого не ловили: лица поляков были искажены ужасом, словно за ними гонится сам черт.

— Хальт! — Фриц прыгнул им наперерез, и свалил алебардой первого.

Это было просто — враги совершенно ничего не соображали и, казалось, не видели куда бегут, на кого. Второй, сам посмотрев на Майера совиными глазами, резко развернулся и бросился прочь. Фриц тревожно огляделся. Никого. Только трупы…

— Снова ангел явился! — выдохнул Санька, когда Фриц подошел к нему и помог освободиться от перевязей-берендеек. — Совсем не человек… На нем одежа была вся в пятнах… Но не грязная, а пятна нарисованные… серые с черным, будто бы. А на голове — шелом. Только круглый и весь прозрачный. Как стекло! И штука такая на лбу…

— Пентаграмма?

— Нет! Вот такая штука, — он показал пальцами прямоугольник. — В три полоски: черная, золотая и белая. А еще — орел двуглавый.

— О, это есть карашо, что орель с две голёвы! — немного одурело сказал Майер. — Зольдат с орель есть наш зольдат. У него тоже быль пистоль с дырка?

— Нет! В том-то и дело… Пистоль большой, и весь — серебряный. И из этого пистоля вроде как свет зеленоватый пошел. Тонкий-тонкой такой лучик, как соломинка. Но яркий! И тот лучик ляхам руки-ноги отрубать начал… Они меня с испугу-то и выпустили!

— А зольдат потом под земель ушел?

— Нет, он на небо улетел!

Фриц в тот же день рассказал эту историю Григорию, и когда тот выразительно глянул на друга, подтверждая прежнюю мысль о том, что у Сани явно нелады с головой, немец сел на свою лежанку, преспокойно развязал принесенный с собой мешок и вывалил на пол отсеченную руку.

— Прости, Григорий за такое варварство. Но только сможешь ли ты объяснить, что это такое?

Колдырев посмотрел, и его мертвенно опустошенное лицо осветилось любопытством.

— Вот это да… Ничего не понимаю.

— И я не понимаю.

Рука была срезана ровно и чисто, будто острым как бритва ножом. Срез плоти оказался обожжен. И хотя уже это невозможно было как-то объяснить, но таким же образом, чисто и ровно, был срезан оставшийся на руке благодаря ремню кусок железного наплечника. Край его был оплавлен.

— Ну? — Майер в упор посмотрел на друга. — Как это объяснить?

Колдырев наклонился, осторожно коснулся мертвой руки, словно проверяя, не шутка ли это, не деревянная ли. Потом выпрямился, отряхнул ладони и вынужден был признаться:

— Не знаю.

— Воеводе говорить станем?

Григорий ненадолго задумался, потом покачал головой.

— У него и без того забот полон рот… Не об ангелах и демонах думать ему — о людях. А призраки эти Сашкины нам не вредят. Наоборот, помогают. Значит, и нужды нет кому-то еще говорить. А то кто знает — как это обернется. Народ с голодухи да усталости от наших историй с ума помутится вконец, еще ворота откроет да крестным ходом вокруг пойдет… Сигизмундищу на радость… Другое дело, что ангел, стреляющий огнем, — это что-то вовсе уж непонятное. Ты представляешь себе такое?

— Представляю, — шепотом сказал Фриц. И перекрестился. Справа налево. — Архангел Михаил.

Григорий очень странно посмотрел на него. И промолчал.

Майер аккуратно уложил руку поляка обратно в мешок, затянул его и поднялся.

— Отнесу, зарою на кладбище, — сказал он. — Грех, конечно, но мне нужно было тебя убедить… Да и себя тоже.

— А ты греха не бойся, Фрицушка, — покачал головой Гриша. — Даже наоборот: те, за стеной-то, может без погребения и сгниют, лисам да галкам на корм достанутся. А этот поляк будет хотя бы немного, но похоронен. Хоть кусок от него.

Фриц поморщился.

— Фуй! Ты стал иногда рассуждать, как прежние мои знакомцы из Университета… Но они — безбожники. Ты в Бога-то верить не перестал? А, Григорий?

Колдырев глянул снизу вверх темными, совершенно пустыми глазами.

— Если б я перестал верить в Бога, то давно выстрелил бы себе в сердце. И успокоился навеки.

— Правда? — Майер присвистнул. — Как просто! И стыд не замучает? Каждый боец на вес золота, а ты мечтаешь сбежать!

— Я же сказал: если б не верил в Бога. Безбожнику-то чего стыдиться, коли отвечать не придется?.. Нет, Фриц, нет. Бог ведает, что я об одном лишь прошу его в молитвах каждый день: чтобы дал мне скорее пойти туда, к нему. Скорее снова обнять Катеньку…

Он впервые с того самого страшного в его жизни, апрельского дня заговорил о случившемся. И Фриц обрадовался. Пускай говорит, пусть выговорится, даже расплачется, только не запирает в себе эту жестокую, жгучую, непереносимую боль.

— Слушай, — сказал Майер, — с Катей ты будешь, будешь с нею вечно… Так неужто не сможешь сколько-то лет подождать?

— Не смогу. Каждый день — как пытка на дыбе.

— У-у… На дыбе ты, положим, не был. Хочешь проверить, сколько можно выдержать, попроси Лаврентия. А коли серьезно, то ведь дело не в этом. Ты боишься, что снова захочешь жить, ведь так? Боишься снова испытать радость, увлечься красивой женщиной…

— А вот этого никогда не будет! — без злобы, с укором разве что, прервал друга Григорий.

— Верю. А сам ты в этом сомневаешься. Потому и хочешь умереть. Чтоб жизнь тебя не испытывала. Не искушала. Я знаю, ты так сам себе не признаешь, но это сидит у тебя внутри. Кто-то из студентов с философского факультета говорил мне, как это называется, но я позабыл… Если б не война, ты бы, возможно, уже научился жить со своей болью, не пытаясь от нее убежать. А так получается, ты используешь возможность легко уйти от боли. Но так нельзя.