Стена — страница 8 из 104

Иногда Гриша наведывался к отцу, однако в сам Смоленск обычно даже не заезжал: там Дмитрий Станиславович бывал вечно занят на строительстве крепости, толком и не поговоришь. Зато в редкие дни наездов в деревню воевода отдыхал. Он заранее писал сыну, что собирается выгадать вольную недельку и называл время, чтобы Григорий выпросился со службы. Сын с отцом разъезжали верхом по округе, охотились, удили рыбу в Днепре, а вечерами подолгу разговаривали, попивая квасок, который лучше всех в деревне готовила колдыревская стряпуха, веснушчатая толстушка с потешным именем Петушка. Выговаривать полностью ее настоящее имя — Перпетуя — отставной воевода считал излишней роскошью.

Воевода с упоением рассказывал сыну о временах своей молодости, о великом государе Иоанне Васильевиче, о своем бесстрашном друге Малюте. И в воображении юноши возникали былые грозные и волнующие события, а вместе с ними являлась и зависть: надо же, сколько невероятных приключений было в судьбе отца, в какое великое время он жил!

— Даст Господь, будет еще Русь-матушка сильной державой! — твердил Дмитрий Станиславович. — Не сожрут ее ни ляхи, ни крымские нехристи, ни прочая нечисть. Верю, будет еще кому продолжать славные дела Иоанна Васильевича.

— Так разве царь Борис не славно их продолжает? — удивлялся Гришка.

Отец в ответ лишь пожимал плечами.

— Как тебе сказать… Хороший он государь, умный… но вот воли твердой в нем не чаю. Знаешь, закалки такой, чтоб душа как сабля хорошая была — пополам согнешь, а не поломаешь. А еще, мне кажется, случись что: смута какая-то — так не хватит у государя решимости выжечь эту скверну каленым железом.

— Но не опричнину же вновь заводить? — таращил глаза Гришка. Живя в Москве, он уж наслушался страшных баек про свирепость опричников.

— Скверна — она скверна и есть. Ее мягкой рукой не изничтожишь… А вот то, что государь наш Смоленскую крепость строит, наружу смотрит, на расширение страны, а не на замыкание ее внутри себя — это дело. Это правильно и полезно.

Григорий удивленно поднял брови: при чем тут крепость — и расширение? И отец спросил с хитринкой:

— Как еще Смоленск называют, ведаешь?

— Ключ-Город, — моментально вспомнил Колдырев-сын.

— Правильно. А почему так?

— Ну… Запирает потому что на ключ Россию от вторжения извне, охраняет…

— А вот и нет, — довольно рассмеялся отец. — Не закрывает, Гриша, а наоборот: открывает Россию наружу. Для дальнейшего собирания земель русских воедино, и в Малой России, и в Белой, и в Красной… Потому и строится крепость эта, нужна она нам, Григорий, самая большая, самая сильная и неприступная, с самым большим запасом пороха — и даже с…

Тут Колдырев-старший запнулся и смущенно умолк, потянулся к бокалу с рябиновкой.

— С чем-чем? — удивленно наклонился вперед Григорий.

— Мал еще знать, — беззлобно отрезал отец. — Чином пока не вышел ведать такое.

Эх, расспросить бы Григорию подробнее, настоять на своем, выпытать, о чем умалчивает отец, — глядишь, и все события этого повествования потекли бы совсем по иному руслу… Но — увы: юный Колдырев-младший в тот вечер ничего выпытывать не стал.

Как бы то ни было, эти разговоры очень занимали обоих. А когда Гришка принимался расспрашивать старика о своей матери, на глазах сурового воеводы неизменно появлялись слезы, он начинал было что-то вспоминать, но тут же и умолкал, отворачиваясь.

— Стар я стал, Гриша. Плохо помню. Порасспроси про Милушу Афанасьевну, вон, Петушку, она с малолетства при доме, все помнит…


…Так протекала юность Григория Колдырева, и, наверное, друзья имели право считать его счастливчиком — ему давалось все, к чему он стремился.

Григорий выпросил, чтоб жалованье ему давали не четвертями земли, а живыми деньгами. Пешком он уж теперь не ходил — не с руки, тем паче колдыревский красавец-аргамак, даренный отцом по случаю поступления на службу, повсюду вызывал восхищенные взгляды. Но если надо куда по Москве, можно взять и возницу: их до сотни, бывало, ждало ездоков у Кремлевских стен. Одет всегда был по-последнему, по-щегольски — кафтан всегда из бархата, сапоги из лучшего сафьяна, шапки только собольи. Когда служил отец, главным модником в Москве почитался молодой боярин их знатнейшей семьи — Федор Романов. Этот был парень наивиднейший, в кругу друзей первый щеголь и гуляка, среди первых на кулачных боях на Масленицу или же — на верховых скачках, что проводили часто зимой на замерзшей Москве-реке. При Годунове Романовы попали в опалу, и Федор был пострижен в монахи под именем Филарета. Но с тех пор, по его примеру, щегольство в одежке стало по Москве для знатной и небедной служилой молодежи делом, считай, всеобщим. Григорий тож фасон держал, хоть и мечталось ему одеваться вовсе не так, как все: работая с иностранцами, юноша всегда восхищался их платьем. Костюмы иностранцев, не домашние, конечно, а те, что принято носить «при дворе», казались ему чрезвычайно удобными и легкими. Особенно Григория почему-то восхищало то, что к застегнутому на множество пуговиц камзолу штаны привязывались на шнурках — имелись специальные отверстия. «Что бы и нам такое не ввести?» — с завистью думал Григорий. И старался заказывать себе у портных кафтаны покороче, а у скорняка зимние шапки как можно ниже. То, что зимой из-за короткого платья мороз кусал в самые такие неприятные места, его по молодости как-то не смущало… Когда, лет около восемнадцати, на его щеках стала пробиваться борода, Гришка принялся ее вдруг брить, впервые вызвав искреннее возмущение деда.

— Ты что же, как баба, с голым лицом ходить будешь?! — вознегодовал Афанасий Матвеевич.

— А что, те, с кем я работаю, бабы что ли? — не смутился в ответ Гришка. — Мужи истинные, вот вам крест, дедушка! Однако же бороды бреют.

Может, в старые времена за вольности, что позволял себе Гриша, был бы он по-отечески порот, но при благоволившем иностранцам Борисе выглядело это так, будто он пытается угадать волю царя.

Иноземцев становилось все больше. Григорий работал с наезжавшими в Москву посольствами, но видел, что тянутся к нам и мастера, и служилые люди, и купцы. Кто привлечен был на Святую Русь освобождением от податей, а кто, зачастую, — и от всяких торговых пошлин.

Многих из них влекло, как Артура Роквеля, русское мягкое золото. Мехов довольно привозили и в столицу, но в Москве, как водится, было много дороже, поэтому опытные купцы не ленились и либо отправлялись на север, к Вологде, к Холмогорам, либо снаряжали караваны на Волгу…

А царя Бориса и вместе с ним все его царство преследовали беды: что ни год, то неурожай. Или солнцем поля пожжет, или дождями зальет, или морозом выбьет. «Поби мраз сильный всяк труд дел человеческих в полех» — так оно было. Давно ли, венчаясь на царство, Борис самого Бога звал в свидетели, что при нем никто не будет беден или нищ? «Сию последнюю разделю со всеми!» — обещал он в этот торжественный момент, тряся себя за ворот сорочки.

Начался голод. Царь, верный своему слову, открыл житницы. На третий голодный год, страшный шестьсот третий, в Москве царскую милостыню получали уже десятки тысяч человек… Голодающие тянулись в столицу. Но и тут царское благодеяние горем отозвалось: по дороге перемерли тысячи человек, заполонив разлагающимися трупами дороги, в Москве же враз начались мор и всеобщая паника. Как-то загадочно царю Борису не везло решительно ни в чем…

А тут новая напасть — разбойники. Господа распускали холопов, не в силах их прокормить, а те, ни к какому делу не способные, отправлялись прямиком в леса. Чудом не взял саму Москву главный разбойничий атаман Хлопка Косолап — у него уж из холопов, беглых крестьян да казаков составилась настоящая армия.

И народ решил, что все это по вине Бориса. Иные почти открыто говорили, будто он повинен в гибели младого царевича Дмитрия, сына Грозного.

Народ ставил в вину Борису и отмену Юрьева дня.[15]

На третий неурожайный год вызрело страшное семя смуты. В Речи Посполитой объявился некто, назвавшийся ни много ни мало чудесно спасшимся царевичем Дмитрием.

Колдырев-старший был уж в ту пору не у дел и в сердцах сказал сыну, когда тот в очередной раз наведался к нему в деревню:

— Ах, никуда я уж не гожусь, Григорий! А было б мне ну хоть годков на десять поменьше, так пошел бы я вновь воевать! Такое творится на Руси! А я тут как пень в землю врос…

— А может, мне пойти в войско царское, батюшка? — спросил Гришка. — Рубиться, слава Богу, меня обучили, стрелять тоже умею. Чем с иноземцами возиться, пойду да послужу Отечеству.

По первой Колдырев-старший пылким словам сына обрадовался, но, подумав, покачал головой:

— Нет, Гриша. Нужнее ты Отечеству на своем месте. И без тебя отобьется Борис от самозванца — не велика та птица. Вон царские воеводы Мстиславский и Шеин уж раз под Добрыничами разбили тезку твоего злополучного. И это, поверь, лишь начало! Сами еще на Польшу двинем! Будешь когда-нибудь плененного польского короля допрашивать!

Однако стали происходить события и вправду страшные, все в Царстве Московском пошло, не как предсказывал бывший второй смоленский воевода… Царь Борис неожиданно умер весною шестьсот пятого года, в самый разгар войны против войск самозванца. Престол перешел к его сыну, юному Федору. Тут Русь словно помешалась. Города сдавались самозванцу без боя, народ встречал его с восторгом. Спустя всего полтора месяца в Москве заговорщики-сторонники «царевича Дмитрия» убили царя Федора.

Самозванец въехал в столицу.

Улицы запрудил взбудораженный народ, все хотели видеть «государя Дмитрия Иоанновича», многие шумно выражали свое ликование, иные, которых было куда меньше, подавленно молчали и прятали глаза. Объявился какой-то юродивый, который кричал, что за подлое убийство невинных царя Федора и его матери город будет проклят и поглотит его геенна огненная. Люди шарахались от безумца, но тронуть его не смели. Казалось, что все москвичи были словно пьяны, все кричали, ликовали, плясали, но никто не слушал друг друга, словно не понимали обращенных к ним слов…