Раздались бессвязные возгласы, и вновь взметнулся целый лес исхудавших рук, но на этот раз — для крестного знамения.
«Вот опять! — посетила Григория та же мысль. — Как же они происходят, эти непостижимые перемены? Почему каждый человек не может всегда оставаться собою?»
— Рад, что могу в сей трудный час быть с вами, братья и сестры! — произнес Сергий. — Ведаю, что сделалось особенно трудно: в городских кладовых закончились последние запасы.
Толпа подавленно молчала. И все неотрывно смотрели на архимандрита.
— А раз так, — продолжал тот, — значит пришло ныне время, когда каждый должен отдать все, что имеет, братьям своим. Сегодня я открываю церковные кладовые и собственные мои закрома, к коим все это время не прикасался, чтоб сберечь их на самый черный день. Вижу, день этот настал. Сейчас сюда принесут часть хлеба из моих подвалов, и хорошо, что на площади есть охрана — надобно, чтоб никто ни у кого лишней горсти не взял. С завтрашнего дня раздача будет, как и была, под управлением воеводских людей.
Последние слова владыки потонули в дружном радостном вопле.
А владыко меж тем продолжал:
— Еще же прошу вас, братья и сестры, притом прошу всех до единого: у кого остались свои запасы, не жалейте их! Все мы терпим общую нужду. Я знаю, что воевода Михаил Борисович раскрыл свои житницы много раньше — ими все это время бывали хоть немного, но сыты осадные люди, дополнительное питание получали раненые. Да и по самому воеводе видно, что кушает он не более своих стрельцов и пушкарей на стенах. Были и другие щедрые души, подававшие помощь бедным и нуждающимся. Но у кого-то лишние крохи еще есть. Ты ведь, скажи, многое еще сохранил из своих запасов, Никита Прокопьевич?
Архиепископ так неожиданно повернулся к Зобову, что тот невольно прянул назад, позабыв, что стоит на узком прилавке, и едва оттуда не свалился. Лицо купца, и без того перекошенное от злости, так и налилось краской.
— Али ты в мои погреба заглядывал, владыко? — воскликнул посадский голова. — Откуда тебе ведомо, сколь у меня чего?
— Так ты на людей-то кругом погляди! — с кроткой улыбкой произнес архиепископ. — Все уж на тени походить стали. Я, грешный, может, получше кажусь, потому как всегда в строгом посте жил, и для меня голодать не так трудно. А на себя глянь в зерцало! Не спал ты с лица вовсе, каков пришел в крепость Смоленск, таким и остался.
И в третий раз мгновенно переменилось настроение толпы. Теперь люди смеялись! Отовсюду послышались шутки, довольно злые:
— Да это ж купец с голоду попух, владыко!
— Никита Прокопич у нас за всех радеет и за всех толстеет!
— Чего ж мы, дурни, коней есть вздумали? Купца съесть надо! Какой нынче день-то, владыко? Не постный ли?
Сергий снова поднял руку, призывая толпу к молчанию.
— Устыдитесь, дети! Не надо в гнев впадать, и так уж едва не согрешили все вместе. Я не считаю, что дурно было иметь кому-то лишние запасы — теперь вот и пригодятся. Призываю тебя, раб Божий Никита, вас, честные купцы, его товарищи, и всех, кто что-то у себя приберег: открывайте закрома, отдайте, что имеете, ближним! Господь всех вознаградит за щедрость! И всем воздаст за великое ваше терпение. Все мы ныне на молитвенном стоянии за нашу землю Русскую! То, что столько времени держим под стенами самую большую рать вражескую, отводит угрозу от многих русских земель и всем на Руси надежду дает. Еще раз — мое благословение вам, дети мои!
И опять поднялась рука владыки со сложенными двумя перстами.
Люди снова вразнобой зашумели, толпа задвигалась.
— Спасибо тебе, владыко! — тихо произнес Михаил. — Без тебя и не знаю, что б стало…
— Бога благодари, — столь же тихо ответил архиепископ. — И вон отрока Александра. Это он со Стены толпу увидал да живо сообразил, что к чему и куда бежать надобно.
Только теперь и Шеин и Григорий с Фрицем заметили пробившегося сквозь толпу Саньку. Мальчик запыхался, но его глаза так и сияли.
— Верно схимник Савватий про тебя говорит, Саня: особое у тебя назначение! — Шеин потрепал паренька по плечу. — Еще б чуть-чуть, и свою же кровь пролить могли…
— Когда хлеб-то принесут, владыко? — раздался крик из толпы.
— Да вон, несут уже! Вон, вон, мешки тащат! — завопили на другом конце торга.
— Отряд, ахтунг! — живо оценил обстановку Фриц. — Встречай продовольствий, охраняй, поверяй, как идет видача.
— Есть, Фрис Франсович! — радостно отчеканили «айнцвайки».
И в тот же миг исчезли в толпе, ринувшись исполнять приказ.
Зобов понял, что далее стоять на прилавке под прицелом насмешливых взглядов и градом язвительных шуток не имеет никакого смысла. Опершись на плечо одного из купцов помоложе (своего злобного приказчика Кержака он, видать, куда отослал), спустился с прилавка вниз, плотно запахнул полы шубы, нахлобучил шапку и принялся протискиваться к другому концу площади, чтобы поскорее ее покинуть.
Внимание толпы теперь полностью сосредоточилось на появившихся в конце торговой площади монахах и нескольких айнцвайках с мешками ржи.
Воевода предложил архиепископу не спешиваться:
— Ты сиди, сиди, владыко. Мы тебя до дома проводим, отче.
Но уехать с площади они не успели.
Невесть откуда взявшись, к Шеину вдруг подскочил Лаврентий. В распахнутой шубе, шапке, сбившейся набок, он так запыхался и был так возбужден, что не сразу смог заговорить. Лишь ухватился за конскую узду, пошатнувшись, едва не поскользнувшись на гладко утоптанном толпою снегу. Воевода так и стоял, застыв, в трех шагах, не сделав и движения в сторону своего первого помощника.
— Михаил! Я… Я знаю! Я все теперь знаю…
— Что?! Что узнал? Про крысу?
— Крысы в норе не было! — с торжеством выдохнул сокольничий. — Потому-то я в ту нору и проник… И знаю теперь… про ход подземный… Оттуда… выбраться можно…
— Кто?
В голосе воеводы ярость смешалась с невероятным облегчением: его преданный соратник не обманывал, не лгал ему!
— Говори, Лаврушка: кто?
Сокольничий, наконец, смог перевести дыхание и открыл уже рот для ответа, как вдруг чуть ли не над головами воеводы и его товарищей громыхнул выстрел. Лаврентий странно качнулся и на миг застыл с раскрытым ртом. Потом еще крепче вцепился в уздечку, так, что шея коня стала клониться книзу.
— Лаврентий!!!
— Там! — Фриц выстрелил из своего пистоля, казалось, лишь всего мгновением позже того, кто насмерть свалил Логачева.
Пистоль немца еще дымился, а он уже, перехватя его за ствол как дубинку, сломя голову, бежал к одному из обрамлявших торговую площадь купеческих теремов. Но окно, в котором Майер успел заметить вспышку и мелькнувшую фигуру стрелявшего, было уже пустым и темным.
— Лаврентий!
Логачев оседал на снег, все еще пытаясь удержаться на ногах, или просто уже не в силах разомкнуть сведенные судорогой пальцы, стиснувшие поводья.
— Михаил… Это… Это… Они… Оба…
Пуля попала в легкое, и воздух со свистом и кровью выходил наружу. Широко раскрытые глаза, стекленея, смотрели в лицо воеводе. Тот бросился, наконец, к нему, вскрикнув от боли в раненой ноге, согнулся над своим помощником, пытаясь его поддержать, и словно проваливаясь в прошлое: все так, как уже было…
Люди кругом шумели, кто-то что-то кричал, кто-то размахивал руками.
Владыка Сергий спешился, опустился на колени подле умирающего, поднес к его холодеющим губам наперсный крест. Затем взглянул в его лицо и, увидав, как вдруг замер, застыл стеклянный взор, сложил руки сокольничего на груди, шепотом читая молитву.
Переводя дыхание после быстрого бега, возвратился Фриц.
— Дом пуст! — по-немецки скороговоркой выпалил он Григорию. — В нижнем этаже кто-то живет, но все были на площади. Наверху крыша разбита ядром, там никого. И стрелок успел удрать. Кругом снег так истоптан, что следа не найти. Может, я его ранил. На полу, у окна, — капли свежей крови. Я искал следы крови и на улице, на снегу, но — ничего.
Михаил, сняв с носа Лаврентия очочки, закрыл ему глаза. Не зная куда деть очки, он положил их покойному на грудь. Шеин перекрестился и медленно, с трудом выпрямился.
— Ну вот… — его голос, еще недавно так ясно звучавший на площади, теперь был тусклым и сиплым. — Теперь мы знаем, что ошибались. Прости нас, Лаврентий Павлиныч. Лаврушка.
Шеин — впервые — сделал ударение на первом слоге.
Проклятый порох. С его изобретением убийство себе подобных стало делом необыкновенно легким. Оно теперь занимало одно мгновение. Его исполнение не требовало приближаться к жертве. Убивать теперь можно было при сохранении собственной безопасности. Убивать стало легко. И в людях пробудилось особое зверство.
Человек с ружьем смотрел на человека с мечом как на комара. Люди безоружные так и вовсе почитались за дорожную пыль. Солдаты убивали крестьян и пленных просто для развлечения. Когда Россия преодолеет Смуту, в Европе начнется религиозная Тридцатилетняя война. В ней погибнет больше трети населения Германии — восемь миллионов человек.
Проклятый порох. Свинцовые пули, входя в живую плоть, сплющивались. Ударная волна поражала большие участки ткани вокруг самой раны. Эскулапы семнадцатого столетия объясняли это ядовитым нагаром, который несет на себе пуля, и считали это отравлением. Лучшим средством от этого мифического яда было прижигание кипящим маслом… Пули дробили кости на осколки, разрывали внутренние органы. Ранение в руку или ногу — с учетом занесенных в рану клочков одежды и грязи — почти наверняка вело к ампутации.
Полевые врачи спорили о том, когда лучше резать — до начала гангрены или прямо по ней? В первом случае у раненого больше шансов выжить. Во втором — не такая чудовищная, сводящая с ума боль.
Одно сдерживало взаимное истребление — дороговизна пороха. Один выстрел из пушки стоил пять талеров — месячное жалование пехотинца. В Англии солдаты должны были покупать порох за свои деньги и, получив его на пороховых складах, «по армейской цене», тут же потихоньку приторговывали на черном рынке.