глубоко вздохнула и заплаканными глазами поглядела на образа.
— Ну, — начал Иван Иваныч, поднимаясь, — значит, ты остаешься…
С лица его вдруг исчезла деловая сухость, он немножко покраснел, грустно улыбнулся и сказал:
— Смотри же, учись… Не забывай матери и слушайся Настасью Петровну… Если будешь, Егор, хорошо учиться, то я тебя не оставлю.
Он вынул из кармана кошелек, повернулся к Егорушке спиной, долго рылся в мелкой монете и, найдя гривенник, дал его Егорушке. О. Христофор вздохнул и, не спеша, благословил Егорушку.
— Во имя Отца и Сына и Святаго духа… Учись, — сказал он. — Трудись, брат… Ежели помру, поминай. Вот прими и от меня гривенничек…
Егорушка поцеловал ему руку и заплакал. Что-то в душе шепнуло ему, что уж он больше никогда не увидится с этим стариком.
— Я, Настасья Петровна, уж подал в гимназию прошение, — сказал Иван Иваныч таким голосом, как будто в зале был покойник. — Седьмого августа вы его на экзамен сведете… Ну, прощайте! Оставайтесь с Богом. Прощай, Егор!
— Да вы бы хоть чайку покушали! — простонала Настасья Петровна.
Сквозь слезы, застилавшие глаза, Егорушка не видел, как вышли дядя и о. Христофор. Он бросился к окну, но во дворе их уже не было, и от ворот с выражением исполненного долга бежала назад только что лаявшая рыжая собака. Егорушка, сам не зная зачем, рванулся с места и полетел из комнат. Когда он выбежал за ворота, Иван Иваныч и о. Христофор, помахивая — первый палкой с крючком, второй посохом, поворачивали уже за угол. Егорушка почувствовал, что с этими людьми для него исчезло навсегда, как дым, всё то, что до сих пор было пережито; он опустился в изнеможении на лавочку и горькими слезами приветствовал новую, неведомую жизнь, которая теперь начиналась для него…
Какова-то будет эта жизнь?
ДОПОЛНЕНИЯИЗ ПИСЕМ СОВРЕМЕННИКОВ
Голубчик Антон Павлович. «Степь» отдана в набор — пойдет вся целиком. Завтра высылается аванс в 300 руб. (не мало ли? Тогда напишите). Прочитал я ее с жадностью. Не мог оторваться, начавши читать. Короленко тоже… Это такая прелесть, такая бездна поэзии, что я ничего другого сказать Вам не могу и никаких замечаний не могу сделать — кроме того, что я в безумном восторге. Это вещь захватывающая, и я предсказываю Вам большую, большую будущность. Что за бесподобные описания природы, что за рельефные, симпатичные фигуры… Этот отец Христофор, Егорушка, все эти возчики: Пантелей, парень, влюбленный в жену, певчий… да и все решительно. Некоторые фигуры требуют действительно более широкого развития, т. е. я хочу сказать, что в них есть материал для этого и что жаль с ними расставаться… все хочется, чтоб они еще раз встретились в повести. Ведь, например, на озорнике Дымове можно я не знаю какую драму создать… Продолжайте Христа ради историю Егорушки. Я глубоко убежден, что вещь эту ожидает огромный успех. Пускай в ней нет того внешнего содержания — в смысле фабулы, которое так дорого толпе, но внутреннего содержания зато неисчерпаемый родник. Поэты, художники с поэтическим чутьем должны просто с ума сойти. И сколько разбросано тончайших психологических штрихов. Одним словом, я давно ничего не читал с таким огромным наслаждением. Сегодня в редакции мы только и толковали что о Вас… Редакция вся к Вам относится наилучшим образом и просит Вас без церемоний заявлять Ваше желание насчет гонорара… Если эта цена кажется Вам недостаточной, просите прямо, что Вы желаете. Я уверен, что Вы в самом скором времени будете получать по 300 р. и что в будущем этим не ограничится <…>
Я сейчас дочитал корректуру Вашей «Степи», и хочется мне об ней сказать Вам несколько слов. Хотите обижайтесь, хотите сердитесь на это непрошеное письмо — мне все равно, потому что слишком я далек от мысли сделать Вам обиду. Читая «Степь», я все время думал, какой грех Вы совершали, разрываясь на клочки, и какой это будет уж совсем страшный, незамолимый грех, если Вы и теперь будете себя рвать. Читая, я точно видел силача, который идет по дороге, сам не зная куда и зачем, так, кости разминает, и, не сознавая своей огромной силы, просто не думая об ней, то росточек сорвет, то дерево с корнем вырвет, все с одинаковою легкостью и даже разницы между этими действиями не чувствует. Много Вам от Бога дано, Антон Павлович, много и спросится. Сила — это само собой. Но сила бывает мрачная (Достоевский) и ясная (Толстой до своего повреждения). Ваша сила ясная, и в этой ясности ручательство, что злу она не послужит, не может послужить, за что бы Вы ни взялись, что бы ни задумали. Я был сначала поражен Вашей неиспорченностью, потому что не знал школы хуже той, которую Вы проходили в «Новом времени», «Осколках» и проч. Потом понял, что иначе и не могло быть, — эта грязь не могла к Вам пристать. Школа, однако, сделала что могла — приучила Вас к обрывочности и к прогулке по дороге незнамо куда и незнамо зачем. Это пройдет, должно пройти, Вы будете не только не служить злу, а прямо служить добру. Само собой это выйдет, и тогда берусь Вам предсказать блестящую будущность. Но примите хоть к сведению совет человека, поседевшего на литературе, — не возвращайтесь ни на минуту на тот путь, с которого сошли, погибнете там. Не то чтобы Вы непременно писали большие вещи, пишите что хотите, пишите мелкие рассказы, но Вы не должны, не смеете быть дилетантом в литературе, Вы в нее должны душу положить.
Простите пожалуйста, поймите, из какого источника это письмо идет. И еще простите одну мелочь: я дополнил Вашу подпись — не Ан., а Антон Чехов. Есть, говорят, другой Чехов, да и вообще это фамилия не редкая, а Вы — редкий. Прецедент — Глеб Успенский.
<…> Прочел Вашу «Степь» <…> Первое слово — удивительно, второе — изумительно, а третье… скажу на ухо по приезде. Особенно неизгладимо врезались мне в память: описание купанья и ловли раков, влюбленный Константин и трогательная нота финала. Чудесно описание грозы, а описание степи на стр. 108[25] — шедевр описательной поэзии <…>.
Ради всех святых, дайте оттиск Вашей «Степи». Тому, кто не выезжал летом из Петербурга — чистое благодеяние подышать степным воздухом, веющим от каждой страницы Вашего очерка <…>
<…> За чтение «Степи» принялся я с большим любопытством; первый раз прочел я все за один присест, во второй раз медленнее, с новым удовольствием; затем принялся перечитывать и перечитывать, отмечать выдающиеся места, подбирать промахи и погрешности… вообще старался подвести итог и формулировать общее впечатление. Впечатление это оказалось довольно сложным: к испытанному мною чувству живого удовольствия примешивалась также и некоторая досада. За удовольствие позвольте Вас поблагодарить, за досаду попенять, а также позвольте поделиться с Вами мыслями, которые забродили во мне по прочтении Вашей «Степи». Начну, чтобы поскорей с ним разделаться, с чувства досады.
Все время в продолжение чтения во мне шевелился и не давал покоя вопрос: зачем так мало искусства, мастерства на такое большое количество таланта? Зачем так мало отделки, распорядка в этой массе поэтического материала высшей пробы? Спешность и, извините, небрежность работы отзывается не только в частностях, в легко поправляемых пустячках (однообразная конструкция фраз, нечистота языка, кой-где неудачные эпитеты), но и сказывается отсутствием плана и дает себя чувствовать на общем впечатлении. Эта небрежность нагромоздила в рассказ материала больше, чем следует, заторопила ход рассказа и скомкала его конец. Автор не ведет читателя, не помогает ему отдыхать, сосредоточивать его внимание на известных, выдающихся местах. Я уверен, что читатель обыкновенный, «не искусившийся на грамоте», не разберет в рассказе многое, пробежит мимо доброй половины того, что есть в нем хорошего. Конечно, растягивание, размазывание жидкого, скудного содержания на многое множество печатных листов гораздо хуже, и несомненно, что не договорить лучше, чем наговорить лишнее; но это все-таки недостаток! В рассказе нет внутренней организации, которая бы определяла всему надлежащее место и меру, — нет центpa, к которому бы, располагаясь вокруг, тяготели второстепенные лица и мелкие подробности; жизнь степи и душевная история ребенка взаимно не покрываются, и то ребенок, то степь перетягивают к себе внимание читателя. Комментарии и впечатления автора, издавна знакомого со степью вдоль и поперек, автора, резонирующего и поэтизирующего свои впечатления, перемежаются с реальными непосредственными ощущениями ребенка; в отдельности и то и другое верно, поэтично; но переходов между ними нет или они слишком резки; внимательного читателя это иногда сбивает и вредит цельности его впечатления! Тургенев в этом смысле (как достигать цельности впечатления) великий мастер и образец, достойный изучения: самые незначительные его рассказы производят эффект тем искусством, с коим он выбирает какую-нибудь человеческую фигуру в посредники между изображаемым миром и читателем (нечто вроде прозрачной среды, собирающей и преломляющей световые лучи, прежде чем они дойдут до глаза), и никогда не выходит из тона и миросозерцания той фигуры.