Степь — страница 12 из 30


За его могилой волнуются большие заросли изумрудного камыша и кукушка выкрикивает в ивняке. Камыш здесь не сгорает, он питается от воды в низине. От этой воды бабка пыталась спасти хранимого здесь в земле сына. Она нанимала кладбищенских подростков привезти гравия, положить пару бетонных балок, на голову ведь сыну течет, выла она. Она жалела его бедную голову, которую патологоанатом вскрыл от уха до уха, чтобы посмотреть, что у него в голове. Бабка все прилаживала пластиковый венчик с белыми цветами к этому шву, чтобы его не было видно. Как будто этот шов был чем-то извращенным. Но на самом деле он просто подтверждал самое страшное: ее сын был мертв, и его тело, которое она когда-то выносила внутри себя, распотрошили, вынули содержимое, перебрали и положили обратно, потому что теперь это все было не живое, но все это нужно было куда-то деть. Я попросила знакомую судмедэкспертку показать мне мозг человека, умершего от менингита. Она прислала мне несколько фотографий розового, как ветхий цветок шиповника, мозга. Розовая жировая ткань была рассечена в нескольких местах, и там, в сердцевине мозга, я увидела желтые и зеленоватые нагноения. Что отец чувствовал, когда его голова гнила изнутри? Пытаясь понять, что чувствует человек с вирусным менингитом, попросила другую знакомую – журналистку – познакомить меня с мужчиной, который несколько раз прерывал ретровирусную терапию, после чего его госпитализировали с тяжелыми головными болями. Надеюсь, выкарабкается, сказала моя подруга. Я хотела поговорить с ним, чтобы понять, что ты чувствуешь, когда твоя голова гниет изнутри. Я боялась этой встречи и одновременно ждала ее, мне казалось, что я смогу хоть что-то понять и почувствовать боль отца. Но этот парень умер через неделю. Менингит съел его мозг, а туберкулез – легкие. Так бывает, сказала она.

Придя на кладбище, я увидела, что отцу установили добротный черный памятник. На выбитом в граните портрете кладбищенский график нарисовал отцу светлый пиджак вместо спортивной куртки и трикотажной футболки, в которых он был на практически выгоревшем фото, прикрепленном к временному кресту. На кладбище суеверно не убирают крест, его кладут на могилу или укрепляют в бетонированной площадке под памятником. Все на могиле отца было прибрано в особом хозяйственном порядке: даже еще годные для красоты тряпочные ромашки прикрутили к ограде через равное расстояние друг от друга. Их синие и розовые головки были как игривые глаза, они шевелились на ветру. Все пластиковые цветы на кладбище были лукавым свидетельством некрасивого бессмертия. Я хотела купить отцу живые цветы в день похорон, но бабка посмотрела на меня осуждающе: мертвое – мертвым, живое – живым, сказала она. В итоге купили неестественно белые с флюоресцентными сердцевинами пластиковые хризантемы. Теперь они были привинчены проволокой к низкой нарядной ограде. Ветер их чесал, и верхний цветок был совсем оборванный, весь в проплешинах. Кладбищенские муравьи, черные и жирные как спелые ягоды тутовника, тут же обступили меня и торопливо побежали по ногам и под рубаху. Мутный целлофановый пакет медленно засасывала степь. Он шел откуда-то со стороны города и цеплялся то за крест, то за колючие раскаленные ограды. У могилы вырос дикий голубой куст солянки, он рос откуда-то из отца и примостился к плите. Отец любил смотреть на пучки травы в степи, к осени они гасли на солнце. Теперь отец сам был степью и кормил ее собой.

9

Астраханская степь раньше была дном великого моря. Она вся в белых и бурых пятнах солончаков, как бежевая отцовская рубаха после дня тяжелой работы. Солью здесь питаются колючки, а во влажных впадинах растут высокие камыши и бархатный пшат. По старому обычаю здесь хоронят на возвышенностях. Раньше хоронили на холмах и сопках, но теперь там, где сопок нет, делают насыпные кладбища. Песок вперемежку с глиной везут из степи, насыпают большие кучи, ровняют – и получается Трусовское кладбище. Так называется район, где стоят номерные кладбища, отца похоронили на третьем Трусовском, самом дальнем и самом большом. Его было видно издалека, пока степь перед ним не заставили солнечными батареями. Черт знает, куда они качают этот свет, может быть туда, в темноту мертвым.


Отца похоронили в насыпном кургане. Иногда я воображаю, как отец лежит там, в темном фиолетовом гробу. Что стало с его лицом, какие теперь его руки. Его пальцы были похожи на те, что держат испуганную ласточку на маленьком рисунке Веры Хлебниковой. Его пальцы были тупые, как отшлифованные валуны, во что их превратила смерть? Его могилу легко найти, нужно зайти на кладбище, идти прямо до последнего поворота, потом свернуть направо и до конца по бетонке. Все так логично складывается: он всю жизнь ехал и теперь его дорога кончилась. Но если глянуть над могилой, в сторону Волгограда, можно увидеть степь и услышать далекий гул идущих на Волгоград фур. Среди этого гула можно расслышать протяжные гудки. Это дальнобойщики сигналят своим мертвецам. Отец лежит над степью в шуме дальнобоев, и у него на плите внизу, под портретом выбит большой серый грузовик. Я отодвинула пластиковый венок и посмотрела на машину: она была срисована с фотографии, которую я сделала на Рыбинском водохранилище. Отец просил сфотографировать его Братана, и я сделала несколько снимков. Потом мы их напечатали и отдали бабке на память и хранение. Она распорядилась нанести этот рисунок на памятник.

Вернувшись с кладбища, я сняла черные брюки и поднесла их к глазам, пытаясь понять, можно ли их надеть еще раз. Вся задняя часть брюк сияла: в ткань впились крохотные осколки высушенного на солнце пластикового пакета. Под светом лампы они переливались, как чешуйки мутной слюды. Скамья у могилы отца была обмотана черным пакетом для мусора. Его мать пыталась уберечь все от зноя, солнца и воды. Мне всегда казалось, что это только чистоплотность, но сегодня, оглядываясь на ее привычку дважды в день мыть полы и стелить газету на полу у входа в квартиру, я понимаю, что это похоже на обсессивно-компульсивное расстройство. То же было со скамьей у отцовской могилы. Она не могла спрятать скамью от ветра и пыли никаким другим способом, она просто обернула скамью несколькими слоями мешка для строительного мусора. И он распался от жары, а я на него села.

Я забросила брюки в стиральную машину и залезла в ванну. Лицо и руки саднило от солнцепека. В желтом свете мое тело было белым, как кусок мыла. Я наклонилась, чтобы намылить ступни, и на внутренней стороне левого колена увидела несколько темных пятен варикоза.

Столкновение с собственным телом напугало меня. Мне тридцать два года, я не была беременна, и у меня нет хронических болезней, есть астигматизм и тяжелый предменструальный синдром. И каждый раз, открывая и закрывая глаза, чтобы моргнуть, я чувствую, что мои веки – они как часы. Моргни прямо сейчас. Мгновение прошло и толкнуло твое тело вперед во времени. Я чувствую, как медленно и тяжело двигается время и мое движение в нем отражается изменением моего тела.

Время вымывает из меня жизнь.

Время идет сквозь меня, как желтый, мутный от ила и песка Бахтемир. Я слышу его движение и шум. Будучи восьмидесятилетней старухой, Габриэль Виткопп писала: каждый день – падающее дерево. Сила, с которой движется время, равна силе падения могучего дерева. Большая крона с шелестом и треском стремится вниз. Вдохни и выдохни, время тяжелое, время замешено так же густо, как земля. Это оно сделало из великого моря степь, на что еще оно способно? Виткопп была одержима двойниками. Принято считать, что, увидев своего двойника, мы узнаем о будущей смерти. Может быть, так и есть. Может быть, тот, кто видел своего двойника, знает, что было потом. Я своего двойника никогда не видела. Виткопп не искала двойников, она их писала. Ее героиня Ипполита, названная в честь предводительницы амазонок, двойница Виткопп путешествует по миру и ищет свои отражения. Ипполита ищет собственную смерть, чтобы та не пришла сама. Это ловкий трюк. Так поступила Виткопп, она написала свою двойницу и отравилась.

Я везде вижу двойников своего отца. Это не суеверие и не наивная надежда на то, что он все-таки жив. Он мертв, я сама была на его похоронах и первой бросила горсть степного песка на его темный гроб. В том, что он мертв, я не сомневаюсь, тем не менее повсюду ходят его двойники: коренастые мужчины в светлых дешевых рубашках с расстегнутыми верхними пуговицами. Они водят бюджетные машины, носят ключи, деньги и сигареты в нагрудном кармане. Они мало говорят. У них плохие зубы, их называют мужиками и работягами.


Если ты спросишь, кто больше всего похож на моего отца, я тебе отвечу: Иван Шлыков из фильма «Такси-блюз», не потому, что отец был таксистом в конце восьмидесятых и начале девяностых, и не потому, что у него была серая «Волга» с шашечками. Шлыков, как написано в Википедии, волевой, сильный человек советской закалки. Я все думала, как может «советская закалка» сочетаться с криминальным образом жизни и тюрьмой. Есть черно-белая фотография, на которой мой маленький отец стоит в солдатской пилотке у школьной доски и держит в руке небольшое древко, с которого свисает красный атласный флаг. На другой фотографии отец стоит рядом со своим дедом, моим прадедом, на Красной площади. Ему лет семь, они приехали смотреть дедушку Ленина. Спустя почти сорок лет он взял рейс на Москву, оставил Братана на стоянке у МКАДа и приехал на Красную площадь. Он сказал, что на Красной площади есть нулевой километр, мы нашли его у Воскресенских ворот. Он встал на бронзовую плашку и попросил меня его сфотографировать. Место, сказал он, откуда идет отсчет километража всех дорог. Иван Шлыков ничем не отличается от обыкновенного бандита. Он торгует водкой, редким продовольствием, а еще запугивает жену Селиверстова, чтобы та выдала, где музыкант. Он насилует Кристину, когда видит, что та в экстазе танцует под саксофон. Отец, когда мать ему изменила, бил ее о батарею так долго, что ее лицо превратилось в синюю мешанину, а потом несколько часов насиловал. Когда он закончил, он принес ей ведро с тряпкой и велел вымыть линолеум на кухне. Мне было лет восемь, и мне сказали, что родители попали в аварию. На лице матери не было живого места, а во рту недоставало нескольких зубов. На отце не было ни царапины. Странная авария, подумала я тогда. Все вокруг Шлыкова подчиняется его представлению о порядке. Его поступки не преступления, насилием он восстанавливает справедливость. Действия Шлыкова кажутся ему рациональными и верными, но я думаю, что его ведет темная рука. Нет границы между «советским человеком» и «криминальным образом жизни». Если она и есть, то она проходила по телу и сознанию моего отца. А одно оправдывало другое. Об этом неприятно думать. Но есть много неприятных вещей, о них приходится думать, чтобы понимать, почему мы есть и зачем мы такие.